Владька отвалился от стола и прислушался к шумам местной жизни. «Еще вали, дотащит, здоровый!» — долетело снаружи. «Мерина замордуют, — заботливо сказал Владька, прислушиваясь. Крикнул в окно: — Эй, там — полегче!» В окно было видно, что баланы уже выкатили на берег и теперь смирный мерин Тёпа на волокуше потащит их к кедрам, через кордон, где потом будут ставить сарай. «Я, кажется, твоего кота потеряла», — решилась я, наконец, сказать. «Где?» — безмятежно поинтересовался Владька, «Он за мной в тайгу увязался…» — «Ааа, Моня пошел в обход…» — «Какой обход? Ты не понял». — «Понял. В обход своего участка, Моня знает — в какой. Как же, потеряешь его, разбежалась!»
Монстр вернулся на третьи сутки, мы ушли уже на лодках в верха. Монстр несентиментален и редко снисходит до участия в проводах. Печаль расставания, значит, неведома его мужественному сердцу. Думаю, ничто в мире не может исторгнуть слезы у Монстра. У Владьки — тоже, пожалуй. Помню, я сдуру разлетелась к нему: «У Катерины опять с Игнатом скандал. Нет, она ничего не говорила. Но она сидит за кордоном, на берегу, где сыпучка, плачет и швыряет вниз, в воду, здоровенные камни, вся река уже в вондырях. Может, чего-нибудь нужно делать?» — «Раз плачет, ничего не нужно, — ответил Владька. — Всухую — страшнее». Зато радость встречи Монстр чтит. И Шмагина он встречает всегда на берегу.
Причем, я заметила, что долго Монстр никогда не ждет, он приходит чуть загодя — как на вокзал, где известно расписание поездов. Может, слышит раньше уха людского, как скорпионы или морские анемоны слышат подспудные гулы приближающегося землетрясения. Раз Монстр сидит сейчас рядом со мной, невнимательно щурясь на играющих в прозрачной воде вандышей, значит Владька уже где-то близко. Сейчас взревет за поворотом мотор, длинная лодка легко скользнет в нашу боковую протоку, мотор смолкнет, черная лодка длинно и точно разбежится к большому камню, Владька чуть еще толкнется шестом и соскочит на берег в четко предначертанном месте. Не знаю, как Монстр, а я сразу пойду за Владькой как тень, куда угодно и навсегда.
Пойду яму в огороде копать («картофельные ямы хорошо отделать черной ольхой»), снаряжать на заднем крыльце патроны («как снарядишь, так и поохотишься»), сплавлять старую кедру через Обормот («давно лежит, вон сучки замылились, топором, еще топором, что-то, вроде, держит, пошла!» Кедр — только женского рода, всегда: «кедра».), выбирать еловый корень для тугуна («тугуны» — это стяги у местной лодки, Шмагин делает лодки сам. «Нет, какая же плоскодонка? В ней, гляди, есть развал»), ставить зароды («выше поставишь, ниже возьмешь», его вилы даже просто поднять тут никто другой не может), шариться по болотам, где какая живность, по бобровым речкам («черемуху они не едят, это молодые тренировались, вон — зубы-то мелкие»), где бобры и сколько («это сразу забудь, мы тут не были, их тут нету»), продираться сквозь непродираемую тайгу, сквозь завалы непролазные («через клепину ногу заноси вбок, прямо — ноги не хватит, голый балан, без коры да мха, — всегда скользкий, на него не наступать»), лезть в горы (снегу по щиколотку и убойный ветер), пойду в воду, в огонь и в медные трубы, куда угодно и навсегда, и никогда об этом не пожалею. Я всюду пойду только за Владькой Шмагиным и только за ним одним, на мне его резиновые сапоги, его байковые портянки и его суконная куртка с капюшоном. Я не помню своего имени, роду и племени, у меня нет возраста, дома, дочери, прошлого, я в городе никогда не жила, книг никогда не читала, тем более — их писать, я тут родилась, в этой темной и вездесущей тайге, у костра, и Владька сам принял эти роды, он умеет, и меня взрастил. Я теперь его тень, его собака, рука, нога, его гортанный и вечный голос, приклад его верного ружья, стамеска в его чутких пальцах, лист в его волосах, соринка в его глазу, если эта соринка ему мешает — я исчезну, чтоб не мешать, и меня никогда и нигде не будет…
Ух, долго еще потом, в Ленинграде, еще несколько месяцев, как только глаза мои нехорошо взблескивали и голос вдруг садился, Машка кричала: «Мама, только — не Шмагин! Убью!» Если я могла сдержаться, то сдерживалась. Но еще долго я не могла.
Мне с Владькой Шмагиным — повезло. Мне, честно говоря, на людей вообще везет, хоть есть у меня абсолютно дурацкая слабость: я могу иногда забыть и простить поступок, но слов — не забываю никогда. Поэтому я всю жизнь ошибаюсь в людях. Но делаю это бескорыстно и вдохновенно. Даже ошибка, можно сказать, все равно доставляет мне удовольствие — уже моментом обольщения. Все-таки самый ошеломляющий и прекрасный продукт жизни — люди. Но так, как с Владькой, и мне везет редко. Владька тем для меня несравненен и внеконкурентен, что он, человек неистового дела, и секунды не умеющий без живого дела прожить, мог объяснить всякое свое — даже мельчайшее — движение, его смысл, его потаенную суть и даже его красоту. Владька владел еще и даром слова и был по-настоящему щедр. Необходимость непрерывно рассказывать, что он делает, показывать — как, объяснять — зачем и что отсюда последует, ничуть не раздражала его и не тяготила. Он терпеливо следил, как бездарно и тщательно я все это сама потом пыталась произвести: прицеливаюсь рябчику именно в голову, рябчик сидел смирно, как курица, но я все равно промазала, разжигаю нодью, ни черта все равно не получилось, толкаюсь шестом на меляке, представляю — грациозность этой картинки, хоть лодка, куда ей деться, пошла.
Он никогда не задавал мне глупых вопросов, на кой черт мне обязательно нужно знать, что нордосмия, водяной лопух, что полощется на длинной своей ноге сплошняком по Печоре, не просто увядает таким кричаще-кирпичным цветом, а поражена по осени ржавчиной, и это именно ржавчина так проступает с тыльной стороны листа; зачем надобно мне мгновенно отличать павшую кедру от павшей, к примеру, сосны, сосну отличают по спиральности сучьев, есть — по часовой стрелке, есть — против, сам ствол тоже иногда закручен, а отчего — неизвестно, по-моему, это должно бы заинтересовать специалистов по симметрии; почему мне позарез надо видеть, как белка-летяга проносится в сумерках с лиственницы на пихту и даже нюхать ее помет — издержки любознательности; приставать к нему — из чего делают сани (из березы и стоит это по наряду двенадцать с полтиной), лыжи (из сосны или ели), крепления к лыжам (из рябины, угомонись, она — самая гибкая, вырезают рябиновый пласт, закручивают, перед тем как делать, суешь в кипяток и рябина вновь становится мягкой и гибкой); что такое «шероха» (Катерина при мне случайно сказала, это льдины перетираются в крошку и между ними — «шероха»); как сползает с крыши снег по весне (это называется «тало» — вдруг враз: шшш… Тихо. А потом балки расправятся и весь дом будто вдруг вздохнет: ааах… Эх, отлично это Шмагин показывал, как дом, вдруг распрямившись, вздыхает!); и почему я так радуюсь, что кедровка — «как два пельменя» (так он ее аттестовал), а глухая кукушка кричит: «ук-ук», «ук-ук» и никак эти буквы обратно не переставить, чтобы вышло просто — «ку-ку». Да мало ли, с чем я только к Владьке не приставала…
Помню первую нодью. Ни спальных мешков, никаких там нибудь пошлых одеял у нас, само собой, не было. Он еще на кордоне спросил: «Ты как я или как?» — «Как ты», — сказала я преданно, это сразу переполнило меня горячей гордостью. С собой у нас были только сухари, чай, сахар, запасной свитер, носки и всякое там мыло. Малый джентльменский набор. Иногда ночевали в избушках, там все есть. Но избушки достаточно редки. Владька пошел искать сосну на нодью. Я и тут ни на секунду не отлипала: «Именно сосну?» — «Ель тоже можно, лишь бы сухая». — «А диаметр?» — «Сорок и больше». Он уже рубил, я в последний момент отскочила, так и лезла ему под руку и под эту сосну. Увлеклась нодьей. Потом он разделывал сосну на два балана, а я талдычила — какой же они должны быть — максимально — длины. «Ну, метров пять». Я даже и сдвинуть этот балан не могла. Владька припер без напряга на одном плече. Дальше баланы кладутся друг на друга, а между ними впихиваешь сучки и щепки. Щепки поджигаешь. Они у меня никак не загорались! Погода была — минус ноль, но с градом. У Владьки сразу зажглось. «И дальше?» — я ужасно все-таки нетерпелива. «Ждать», — сказал Владька. И побежал куда-то в темноту за водой. Потом мы чистили хариузов (только — «хариуз», через «з», это заклятье), которых он во мраке надергал, другие охотятся за ними часами, видала, но у Шмагина — блесна собственного изготовления и «хариуза он чувствует, хоть хариуза неинтересно таскать, дергай да дергай, щука хоть упирается» (так он тогда сказал), будет опять уха, она надоела, но что поделать. Надо лишь подождать, пока образуются угли. И уже потом (Владька аж потянулся. Неужто может устать, как человек?), часа через полтора, нодья, считай, раскочегарена, всю ночь обеспечено стойкое тепло, никакого огня или дыма, просто — теплый жар. Тогда «нодья, как мы говорим, шаит», так он объяснил. А пока что пошел мелкий снег, нодью снег не перешибет, о, нодья…