Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Следовало бы ускорить ход повествования. Необходимо срезать с рассказа все мясо, оставив одни костяк. Однако ограничиться только краткими примечаниями тоже не представляется возможным. Кое-что нуждается в более развернутых пояснениях. Читатель, должно быть, удивлен (мы употребляем слово «удивлен», а не «возмущен» или «взволнован», дабы избежать субъективных оценок, способных нарушить чистоту стиля этого романа) болью, испытанной Кэрелем в момент, когда он узнал об аресте, спровоцированном накануне им самим, а это вынуждает нас снова обратиться к некоторым скрытым мотивам его поведения. Он убивал ради наживы. Однако ведь можно украсть и не убивая; предположение, будто убийства совершаются исключительно ради наживы, следует признать абсолютно беспочвенным — сопровождающие кражи убийства, скорее всего, носят чисто ритуальный характер. Очевидно, и Кэрель, благодаря случайному стечению обстоятельств, познал сладость кражи, увенчанной великолепным и вместе с тем ничем не оправданным убийством. Кровь украшает и освящает кражу, отчего последняя постепенно утрачивает свое значение и блекнет в лучах ослепительно сияющего убийства, — стремление к наживе не исчезает полностью, но как бы медленно разлагается под воздействием тлетворного дыхания чистого убийства — а если пострадавшим оказывается вдобавок близкий друг преступника, то это помогает ему избавиться от угрызений совести. Конечно, опасность, которой он подвергается (а он рискует своей жизнью), сама по себе могла бы служить достаточным оправданием желанию воспользоваться плодами своего преступления, но близкие отношения, связывающие его с жертвой — и делающие эту жертву как бы частью личности убийцы, — оказывают парадоксальное воздействие на его поведение, суть которого сводится примерно к следующему: я только что пожертвовал частью самого себя (своей дружбой). Я заключил что-то вроде договора с дьяволом, отдав ему частичку своей души, своей плоти — своего друга. Гибель друга освящает совершенную мною кражу. И речь идет не просто о чем-то внешне эффектном (кровь, слезы, смерть, траурная символика всегда подчеркивают значимость происходящего), а о глубочайшем таинстве, наделяющем меня исключительными правами на обладание сокровищами, в обмен на которые я отдаю, отрываю от себя своего друга. Отрываю от себя, потому что друг был питаемой моими соками листвой на моих ветвях, и боль, которую я теперь испытываю — лишнее тому доказательство. Кэрель не сомневался, что если бы его вдруг решили лишить награбленных сокровищ, то это было бы страшным святотатством, которого он не должен был ни в коем случае допускать, ведь ему удалось провернуть это дело и избежать наказания самому только благодаря тому, что он сдал своего напарника (и друга) легавым и тот был приговорен к пяти годам лишения свободы. Награбленное для Кэреля было дорого, как память о пострадавшем товарище. Это вовсе не означает, что наш герой считал себя обязанным сохранить для него его долю, — главным для него было не допустить, чтобы украденные вещи вернулись к законным своим владельцам. После каждой своей новой кражи Кэрель испытывал острую необходимость убедиться в существовании мистической связи между собой и украденными им предметами. Только после этого он чувствовал себя вправе распоряжаться ими. Кэрель обменивал своих друзей на браслеты, колье, золотые часы, серьги. То, что ему удалось найти материальный эквивалент чувству — дружбе, — безусловно, не могло быть понято остальными людьми. Только он один знал, что на самом деле за этим стоит. Каждый, кто попытался бы его заставить «вернуть награбленное», совершил бы кощунственный акт, равносильный осквернению места погребения. Арест Жиля огорчил Кэреля, что не помешало ему сразу же почувствовать все золотые украшения, приобретенные на деньги, добытые при помощи Жиля, своим кровным достоянием. Нельзя сказать, чтобы описанные выше отвлеченные спекуляции являлись исключительной прерогативой натур утонченных, к ним часто бывают склонны и люди с самым обычным сознанием. Хотя сознание Кэреля, вынужденное постоянно вытаскивать его из всевозможных противоречий с самим собой, в последнее время тоже стало более изощренным.

Рассказывая о драке братьев, Дэдэ не без умысла воспроизвел все оскорбления, которыми Робер осыпал Кэреля, отчего Марио вдруг почувствовал глубокое облегчение, причина которого ему самому была до конца не ясна. А она заключалась в следующем: в его голове промелькнуло смутное подозрение, что Кэрель мог быть замешан в убийстве матроса Вика. Подозрение было смутным, потому что радость, которую ощутил полицейский, мешала ему сосредоточиться. Он почувствовал, что эта все еще ускользающая от него мысль несет ему спасение. Постепенно, как бы зацепившись за мелькнувшую у него надежду на спасение, он восстановил реальную связь, которая могла существовать между убийством и тем, что ему было известно о педерастах: если Ноно действительно трахал Кэреля, то последний, без сомнения, был «дамкой». И не было бы ничего удивительного, если бы он оказался замешан в убийстве моряка. То, что Марио думал о Кэреле, конечно же существовало лишь в его воображении, но это, тем не менее, помогло ему добраться до правды. Проанализировав факт убийства и поведение Кэреля, мгновенно все сопоставив, он пришел к неожиданному для него самого выводу, и когда в комиссариате была высказана версия о виновности Жиля в двух убийствах, он смутился, но из опасения выдать себя не решился открыто ее отрицать. Воображение же его продолжало лихорадочно работать. Марио предполагал, что Кэрель был влюблен в Вика и убил его в припадке ревности — или же Вик был влюблен в Кэреля и сам пытался его убить. Чем дольше Марио обдумывал эти гипотезы, ни одну из которых невозможно было проверить, тем сильнее он проникался уверенностью в виновности Кэреля. Марио вспомнил, какое у него было бледное, несмотря на морской ветер, лицо. Бледное и так сильно напоминающее ему лицо Робера. У Марио их сходство вызывало сладкое недомогание и смятение чувств, и это тоже свидетельствовало против Кэреля. (Под сладким недомоганием мы подразумеваем легкое, но щемящее волнение, которое охватывало его душу, когда он видел перед собой это прекрасное мужественное лицо, черты которого вдруг смешивались с чертами другого лица, что делало его красоту неуловимой, беспомощно колеблющейся, неспособной обрести окончательное равновесие и определенность.) Встретившись в тот вечер с ним у насыпи, он испытал нечто подобное тому, что чувствовала Мадам Лизиана. Марио вбирал в себя каждую черту в отдельности, и из них в нем как бы само собой слагалось лицо Робера. Постепенно это лицо полностью слилось с ним, заменив собой его собственное. Марио на несколько секунд застыл в неподвижности в темноте под ветвями деревьев. Он пытался отделить реальность от воображаемого видения. Его лоб был напряженно наморщен, брови нахмурены. Неподвижное лицо Кэреля мешало ему вспомнить, каким на самом деле было лицо Робера. Обе физиономии смешивались, сливались, разделялись и снова смешивались. Различить их было невозможно, в этот вечер даже улыбка превращала Кэреля в тень своего брата. (Казалось, он улыбался всем своим существом, его улыбка, как огромная складка на окутывающей его тончайшей вуали, скользила по нему, оживляя и одухотворяя его гибкое стройное тело, в то время как грусть Робера была устремлена внутрь него самого: она не омрачала его, а скорее разжигала в нем темный невидимый огонь, который под воздействием его резких и тяжелых движений разгорался все сильнее и сильнее.) Наваждение длилось недолго. Полицейский не позволил себя увлечь этому дьявольскому водовороту.

«Который из них?» — промелькнуло у него в голове.

Хотя он уже не сомневался в том, что убийство совершил Кэрель.

— О чем ты думаешь?

— Так, ни о чем.

Сходство братьев выбивало у него почву из-под ног, он чувствовал растерянность, признаться в которой, естественно, не мог. Он взглянул на Кэреля и с некоторым злорадством подумал: «Ты, приятель, пытаешься спутать карты, но со мной этот номер не пройдет». Он просто решил больше не думать об этой путанице, разобраться в которой не мог бы ни один полицейский. Возможно, сумей Марио распутать этот клубок, он и докопался бы до чего-нибудь очень важного. Но его это больше не интересовало. И все-таки он сказал:

55
{"b":"110414","o":1}