На старых яблонях плоды такие крохотные, что ими впору украшать соломенные шляпки, зато неведомо откуда взявшая силы лоза чёрного мускатного винограда отважно взметнулась на курятник, обвила его, раздавила и, перекинувшись на ветвь вишнёвого дерева, сплошь покрыла её побегами с нарядными листьями, усиками и сизыми, как слива, начинающими осыпаться гроздьями. Дикое буйство растительности соседствует здесь с голым убожеством словно выросших из-под земли сиреневых скал – даже колючий кустарник не может развесить на них свои жёсткие, будто вырезанные из жести, листья.
Дом Анни старый, приземистый, двухэтажный, зимой в нём тепло, летом прохладно – простое, но не лишённое очарования жилище. Небольшой резной мраморный фронтон – находка воспитанного на классической литературе дедушки – всё больше трескается и покрывается плесенью, он уже совсем пожелтел, а под крыльцом в пять выщербленных ступеней поселилась жаба и рассыпает вечерами жемчуга своих любовных песен. С наступлением сумерек она выходит на охоту: ловит последних мошек, достаёт из трещин личинок. Взглянет на меня, с почтением, но весьма уверенно, потом обопрётся совсем человеческой ладошкой о стену, поднимется на задние лапки и… «ап» – слышу я, как захлопнулся её огромный рот… А когда жаба отдыхает, лишь время от времени глубокомысленно поднимая веки, вид у неё такой отрешённый, что я не решаюсь её потревожить… Анни же вообще её слишком боится, чтобы прогнать.
Позже появляется ёж – существо бестолковое и непоследовательное, то отважное, то пугливое: он громко топочет, беспорядочно, словно полуслепой, тычется в каждую дыру, без конца что-то ест – настоящий обжора, боится кошки, а чавкает, как самый последний поросёнок. Серая кошка терпеть не может ежа, однако приближаться к нему никогда не решается, а в её изумрудных глазах, едва она увидит колючее создание, зажигается злой огонёк.
Ещё позже прилетает, едва не касаясь моих волос, маленькая изящная летучая мышь. Тут Анни обычно вздрагивает, уходит в дом и зажигает свет. А я ещё остаюсь ненадолго, чтобы понаблюдать, как зверёк кружит внезапно резко меняя направление полёта и пронзительно скрипя – будто кто-то проводит ногтем по стеклу… Потом и я захожу в розовую от света гостиную и сажусь рядом с вышивающей под абажуром Анни…
– Анни, до чего мне нравится в Казамене!
– Правда? Я очень рада.
Она говорит искренне и ласково, кожа её в розовом свете кажется ещё смуглее.
– Мне здесь хорошо, как дома!
Синева её глаз чуть заметно сгущается: так она краснеет…
– …Знаете, Анни, Казамена – один из самых очаровательных и меланхоличных уголков, прибежище по-своему совершенное и столь же далёкое от сегодняшней реальности, как вон та гравюра с изображением вашего дедушки. Вы согласны со мной?
Анни в сомнении:
– Пожалуй, в детстве я любила Казамену. Верила, что в лабиринте можно затеряться навсегда и что аллея, огибающая поместье кругом, бесконечна… Но мне пришлось её разлюбить. Теперь я тут отдыхаю, и всё… просто дышу воздухом… здесь ли, в другом месте – мне всё равно…
– Невероятно! – Я недоверчиво покачала головой. – Я бы ни за что не отдала такое чудо. Если бы Казамена была моей…
– Она и есть ваша, – заметила тихо Анни.
– Ну да… с вами в придачу… а вот…
– Казамена ваша, – повторила Анни мягко, но настойчиво. – Я её отдаю.
– Да будет вам, сумасбродка вы этакая!
– И вовсе не сумасбродка! Вот увидите, когда я буду уезжать, я отдам вам Казамену…
Я вздрогнула и взглянула на Анни. Она спокойно обрезала шёлковую нить и положила ножницы рядом с собой. Какое там уезжать! Анни, казалось, навек приросла к этому месту!
– Вы это серьёзно, Анни?
– Что уступлю вам Казамену? Разумеется, серьёзно.
– Да нет, не о том речь… вы собираетесь снова уехать?
Она минуту помолчала, бегло глянула на блестящее оконное стекло, за которым сгустилась ночь, и многозначительно подняла палец.
– Тихо! – сказала Анни. – Если и собираюсь, то не сегодня…
Необычное выражение её лица сразу пробудило мой интерес. Мне так нравится, когда кто-то сбрасывает маску, показывает себя настоящего – из гордости ли, случайно или, наоборот, намеренно, желая поразить других, – выходит на свет и говорит: «Вот я какой на самом деле, а вы-то думали…» Человек испытывает особое наслаждение, привязываясь к обманщику, одетому в ложь, словно в нарядное платье, и сбрасывающему свой покров лишь в страстном желании обнажиться. Разве я любила Рено меньше, когда он обманывал меня? И, кто знает, может, образ Рези мне дороже тем, что так и осталось неясным, нежели тем, в чём я разобралась?..
Как поверить Анни? Она всегда казалась такой пассивной – все жалели её за это, недоумённо пожимая плечами. От мужа и от супружества Анни избавилась как-то незаметно, без шума: есть такие ловкие собаки: их привяжут, а они прижмут уши и выскользнут из ошейника…
– Неужели вы собираетесь уехать, Анни? Опять? Она сосёт уколотый палец и ребячливо покачивает головой:
– Я ничего такого не говорила… Ну хорошо, предположим… допустим, я собираюсь немного попутешествовать…
Меня страшно забавляет её вид – ни дать ни взять добросовестный нотариус, что боится выдать профессиональную тайну.
– Я даже не знаю… Что за церемонии, Анни? Хотите уехать? На здоровье! И пусть моё присутствие вас не останавливает!
– Не надо сердиться, Клодина! Речь не об отъезде… Во всяком случае, не так скоро… Просто…
– Просто что?
Она вместе со стулом придвигается ко мне, сжимает мои ладони, лежащие на коленях, и зарывает их в складках платья – не руки хотела бы она спрятать, а своё сердце, сердце, изнемогающее от желания высказать что-то, от желания утаить… Бросает ещё один взгляд на окна, с опасением – будто стекло вот-вот разлетится вдребезги под давлением тёплой чёрной ночи…
Час, когда сгущаются сумерки, так же загадочен, как полночь. Из кухни не доносится ни звука, лишь где-то крыса стучит коготками по половицам… усилившийся ветер задувает порой в трубу, вталкивая в дом ароматный запах еловых поленьев, серая кошка, предвещая наступление холодов, свернулась в клубочек. Яркий круг света падает на юбку Анни, но ровный, словно лесной орешек, овал лица остаётся в густо-красной тени – моя подруга сейчас словно статуэтка из розовой глины. Она держит меня за руки, то открывает, то снова закрывает рот… да говори же… нет… ну скажи…
– Послушайте, Клодина…
– Я слушаю, дорогая.
– А вам самой никогда не хотелось уехать?
– Хм… тут есть над чем поразмыслить: пожалуй, отрицать не стоит – бывают минуты, когда мне очень даже хочется… отчалить…
– Не шутите так! Мне надо, чтобы вы поняли. Страсть к перемене мест… не каждый даже подозревает, что такое существует на свете. Это болезнь, отрава! Клянусь, Клодина, это даже нельзя назвать осознанным стремлением, просто безумное желание. С чем бы его сравнить?.. А, вот… это как киста, она потихоньку зреет в теле, становится день ото дня всё тяжелее… Я могу есть, спать, вышивать – она со мной, где-то здесь, давит и теснит: страсть к перемене мест. По мне не видно, да? Или скажете, я плохо притворяюсь?..
Руки Анни мечутся то к голове, то к животу, она с трогательной настойчивостью, как больной на приёме у врача, пытается определить, где именно болит, глаза её, как обычно к вечеру сиреневые, смотрят на меня вопросительно… Я глажу её по волосам, чтобы успокоить:
– Бедняжечка моя! Давно надо было рассказать… И куда же вас так влечёт?
Она устало пожимает плечами:
– Сама не знаю. Да это и неважно, главное, чтобы…
– Ну, в таком случае выход есть: купите сезонку на окружную железную дорогу и катайтесь на здоровье.
Анни не смеётся, а всё так же продолжает:
– Имейте в виду, Клодина, я не утверждаю, что скоро уеду. Я только хочу уехать!
– И сдерживаете своё желание. Вот так и подрывают здоровье.
– Нет!.. Подрываю здоровье я не этим!
И в глазах её мелькает непривычная, сомнительного свойства ирония. Я даже отшатываюсь, будто моя кроткая Анни вырядилась вдруг проституткой.