– Что нам с ним делать, Анни?
– С кем?
– С Марселем, конечно!
Она спокойно разводит руками, ещё больше выгибает брови:
– Да ничего особенного, дорогая! До чего же вы всё-таки странная! Вы беспокоитесь из-за приезда пасынка, словно он вам страшно неприятен – или приятен!
– А-а… хорошо, но… Анни, вы меня возмущаете! Как же так! Я отыскала чудесный уголок, где могу сколько угодно тосковать по Рено, где обнаружила бесценное сокровище: самую молчаливую на свете подругу, маленького квадратного бульдога с детской душой, властную изысканную серую кошку, как вдруг – трах-тарарах! – сюда врывается какой-то пасынок – ах, мы такие нежные, сморкаемся в шёлковый платочек!.. Вообще это вы виноваты!
– Я?
– Вот именно. Надо было ответить ему: «Боже мой… в моём доме совсем нет комнат для гостей… мигрени вынудили меня удалиться от общества», – и всё было бы в порядке.
– Марсель тут же написал бы вашему мужу!
– Вовсе не обязательно. Зайдём на минутку в «Край света»? Так пить хочется.
«Край света», очень удачное название для подобного заведения, – печальный трактир, зажатый между двух утёсов в полтораста футов каждый. С вершины скал тянется тонкий прямой водопад – белая, едва подрагивающая, почти неподвижная нить, которая разбивается в пузырящуюся пену и обрушивается в гладкую струящуюся лагуну. Трактирщица, вечно простуженная уродина, так и живет всё время в ледяном полумраке. Летом у подножия водопада устанавливают деревянные скамьи, клиенты могут выпить тут пива или лимонада. Когда, увидев впервые белую, как иней, струю водопада, я задрала голову и не смогла удержаться от возгласа: «До чего красиво!», хозяйка поправила меня:
– А главное, удобно.
– Да?
– Мадам и представить себе не может, до чего холодным бывает пиво, если держать его в самом низу водопада. Наш трактир этим и славится.
Приехал, приехал! Старый мерин Полисон втащил в поместье кожаный чемодан, ворота неприветливо заскрежетали, Тоби-Пёс залаял, святая Перонелла Стилит заняла безопасное место на солнечных часах, а Анни – я сама видела, собственными глазами – аж побежала навстречу. Мне захотелось куда-нибудь исчезнуть: всё так и закрутилось в доме.
А между тем Марсель, которого я доставила с вокзала, имел весьма жалкий вид! Опустошённый, бледный, со впалыми щеками, огромными беспокойными глазищами, он бросился ко мне с таким расстроенным видом: «Бедняжка вы моя!» – что я невольно задрожала, немедленно подумав о Рено и о себе… К счастью, безумная словоохотливость пасынка меня очень быстро успокоила:
– Бедняжка вы моя! Я уничтожен, разбит, раздавлен, без единого гроша, ни домой вернуться, ни до вас добраться… Затравлен, обобран, обчищен…
Я сухо оборвала его:
– Чудесный синонимический ряд, очень мило! Но, может, вы всё-таки скажете что-нибудь связное?
Он всплеснул прозрачными ручками:
– Думаете, я в состоянии мыслить, Клодина? Сейчас вы всё поймёте. Во-первых, никто и предположить не мог, что он жулик.
– А, так он оказался жуликом?
– Хуже, дорогая моя! Там была целая банда! Меня три раза, слышите, три раза останавливали на улице, выворачивали карманы… а шантаж письмами! А угрозы оружием! А этот негодяй, подонок недозрелый, заливался слезами и утверждал, что привлечёт меня за растление малолетних! А полиция! А всё прочее!
– Здорово вы влипли, мальчик мой!
– И не говорите! В конце концов они потребовали откупного, неслабую сумму – три тысячи, – обещали тогда оставить в покое… Но вы мне не дали, и вот, чёрт возьми… чуть на поезд не опоздал… таился как вор!
– Вам следует поблагодарить Анни.
– Ну это разумеется. И вас тоже, хоть я и не получил трёх тысяч. Вы отлично выглядите, Клодина.
Он достал из кармана зеркальце и одним глазом заглянул в него. Я не выдержала:
– Вас что же, совсем не интересует здоровье отца? Марсель деланно улыбнулся:
– Ну, если б наступило ухудшение, вы бы сказали об этом в первую очередь…
Он зевнул, потом вдруг побледнел и опёрся на стол.
– Что с вами? Кружится голова?
– Не знаю, – пробормотал он невнятно. – Что-то устал… Бульончику бы сейчас и в постель…
С тех пор он так и спит – а я ничего лучшего и не желаю. Он спит. Проснётся – поест, попьёт, спросит, который час… и снова засыпает. Я написала Рено:
«Марсель доставил нам удовольствие, заехал в Казамену. Только не беспокойтесь, дорогой мой: у него всё в порядке, он ведёт весьма спокойный образ жизни и не нуждается в деньгах…»
И это истинная правда: Марсель утрёт нос любой ханже. Сначала меня, правда, обеспокоил его летаргический сон, и я попросила приехать врача из ближайшего городка папашу Лебона. Не прекращавшего стенать задыхающегося толстяка втащили в экипаже на вершину нашего ужасного холма, он поведал мне про все свои болезни, астму, стеснения в груди, катары, и я тут же вынуждена была поддержать его угасающие силы грогом. Удовольствовавшись этим, он снизошёл наконец до осмотра больного: пощупал пульс, посмотрел язык, обследовал нежную кожу моего пасынка и задумчиво произнёс:
– А не возрастная ли это лихорадка? Замечательный диагноз стоил мне десять франков, но я о них не жалею.
Трижды в день, как часы, я поднимаюсь на второй, и последний в доме, этаж, прохожу по коридору, пахнущему чердаком, стучусь и распахиваю дверь, не дожидаясь ответа. Марсель неизменно в постели, занавески плотно задвинуты. Мне видно лишь белое пятно лица с прядью слишком длинных белокурых волос на лбу да тёплую, вялую руку, свесившуюся из рукава небесно-голубой пижамы, распахнутой на груди…
Если он спит, я ставлю чашку с бульоном и ухожу, даже не стараясь приглушить шаги.
Но иногда он со стоном зевает, мычит что-то невразумительное, и тогда я соглашаюсь на минутку задержаться.
– Это вы… или… кто?..
– Да, это я.
– А, это вы, Клодина… Который час?
– Без четверти.
– Уже! Ну я и соснул! Умираю как спать хочется. Что это вы там принесли?
– Желе из смородины и куриное крылышко.
– Неплохо, неплохо… Но сначала попить бы чего-нибудь горяченького. Спасибо. У Анни всё в порядке? Извинитесь за меня… Какое сегодня?
– Семнадцатое.
– Вы страшно добры. Спокойной ночи, Клодина.
И я спускаюсь, забывая на несколько часов об обязанностях мачехи. Здорово, ничего не скажешь: Рено в холодильнике, а этот в летаргии! Нет, небу решительно не было угодно оделить меня душой сестры милосердия. Больные нагоняют на меня тоску и раздражают, а дети выводят из себя… Прелестный у меня характер! В наказание Бог должен был бы прицепить к моему подолу дюжину детишек, которым нужно вытирать носы и завязывать шнурки, которых нужно причёсывать…
Но ребёнок и я! Да я не знаю, с какого бока к нему подойти! Если б мне всё же пришлось рожать, то у меня появился бы зверёныш, лохматый, полосатый, с мягкими лапками и острыми когтями, и ушки как надо, и глазки продолговатые, как у мамы… И Босток[4] бы нас озолотил.
Ну и досталось же нашей малютке Анни! С тех пор как приехал Марсель, ко мне невозможно подступиться. Если заговариваю с ней, то только чтобы позлить или унизить, – впрочем, ей мои выходки втайне даже доставляют удовольствие. Я всё больше склоняюсь к мысли, что этой лжебеглянке самое место в каком-нибудь краю, где женщину вместе с собаками впрягают в повозку, пока мужчина налегке распевает песни, восхваляющие любовь, месть и узорчатые клинки…
По вечерам она вышивает или читает. Я читаю или играю с пламенем (теперь снова похолодало), великолепным пламенем, пожирающим яблоневые поленья, еловые шишки, сучья, которые подрезали весной: целые вязанки веток абрикоса, связки побегов сирени… Я ворошу поленья, раздуваю угли покрытыми мартеновским лаком[5] мехами (они потихоньку облупливаются), я выбираю дрова в сундуке, как выбирают любимые книги: достаю только раздвоенные, чудовищные – в печке они не лежат, а стоят, опираясь на обрубки-рога… И при этом недовольно молчу, словно пленница.