– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.
– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…
– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…
Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.
Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».
В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.
Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.
– Антошечка, как ты тут был без меня?
– Я один ходил в Петропавловку.
– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?
– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.
Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.
Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.
– Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.
– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?
– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.
– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.
– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?
– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.
Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.
– Спокойной ночи, мой любимый, – прошептала Соня.
– Пока, – неожиданным баском ответил Антоша.
– Мур-р, – мяукнула Соня на прощание под его дверью и, следуя ежевечернему ритуалу, понесла в кабинет стакан кефира. Вечернего чая Алексей Юрьевич не признавал – не полезно.
– Кефир, – сказала Соня, присев на диван наискосок от письменного стола.
Головин одновременно что-то писал, перебирал бумаги, поглядывал в телевизор и читал газету.
– Я соскучилась, – сказала Соня и улыбнулась газете в его руке, как улыбаются милой слабости близкого человека. У Головина была зависимость от печатных знаков. Когда Алексей Юрьевич уставал, чувствовал себя неуверенно или долгое время был на людях, ему необходимо было почитать, он мог зайти в ванную и уткнуться глазами даже в аннотацию на пачке стирального порошка или прокладках, и любые печатные знаки его успокаивали.
– Рассказать тебе про Москву? У Левки с работой плохо, с деньгами плохо… – Соня решилась попросить впрямую: – Если бы ты его кому-нибудь порекомендовал…
– Если хочешь, я могу его устроить жиголо или обрезчиком сигар, – доброжелательно предложил Головин. – А у тебя, Соня, стала очень большая грудь.
Соня окинула себя мгновенным изумленным взглядом – как это?..
– Сколько народу на ней плакало – Левка, Ариша… – серьезно пояснил Головин.
Соня не улыбнулась. Они с Алексеем Юрьевичем никогда не смеялись ОДНОМУ, обычно Соня что-то там себе хихикала, ему не смешное. Но ведь не обязательно, чтобы чувство юмора было одинаковое, достаточно, чтобы оно просто БЫЛО, и у Головина оно было-было-было! Он довольно часто смеялся – клоуны, Райкин, «Двенадцать стульев», старая кинокомедия. С ним вообще было удобно иметь дело, как с хорошим механизмом, от которого не ждешь никаких неожиданностей: смеется, когда смеются, хочет ответить на вопрос – отвечает, а молчит – значит, все, конец связи.