Наконец Одиссей спросил:
— Сказал тебе Телемах, в какую сторону и с какой целью он плывет?
— Я не спрашивала.
— Мужу надлежит молчать, женщине — спрашивать.
— Я не спрашивала, потому что знала ответ. И ты, Одиссей, его знаешь.
— Ты думаешь, что был бы только один ответ?
— О чем бы я его ни спросила, он бы ответил: не знаю.
— И ты бы поверила, что этот ответ искренний?
— Разве не сказал ты сам только что, что женщина должна спрашивать, а мужчина молчать?
— В постели с женщиной мужчина расслабляется.
— Ты мудрее меня и знаешь больше.
— Да, знаю. Итака постарела. Она стала краем пожилых людей или просто седых стариков. Остальные — это женщины, дети и неоперившиеся молокососы.
— Они быстро вырастут.
— Чтобы покинуть родину?
— Верь им! Верь их благоразумию.
— Ты полагаешь, что искания нового не говорят о благоразумии?
— Телемах…
— Не будем больше о нем говорить, раз он осмотрительнее и благоразумней, чем я.
— Твоя слава, твои бессмертные подвиги…
— Не докучай мне моим прошлым.
— Но я же знаю, что придет день и ты тоже покинешь Итаку.
— Ты читаешь мысли? Неужели твоя мать и впрямь была божественного происхождения?
— О нет, Одиссей, она была обычной смертной и удалилась в край теней незадолго до того, как меня за двад — цать быков отец мой One продал твоему отцу.
— Откуда же ты знаешь, о чем я думаю?
— Я люблю тебя, Одиссей. Знаю я также, что много женщин любили тебя, а ты не любил ни одну.
— Я любил Пенелопу!
— Сперва ты слишком недолго жил с нею, чтобы полюбить ее по-настоящему, потом, когда ее не было рядом с тобой, ты любил ее и тосковал по ней, а потом…
— Договаривай! Чего боишься?
— Боюсь, что ты можешь услышать собственные свои мысли.
— Смелей, Евриклея! А вдруг я не испугаюсь своих мыслей, даже если они окажутся моими врагами. Знаю, тут не помогут мне ни разящий меч, ни искуснейшей работы щит. Итак?
— Когда вы встретились после двадцати лет разлуки, любви уже не было ни у тебя, ни у нее.
Одиссей резко вскочил с ложа.
— Ты лжешь!
Масло в светильнике, видимо, иссякло — постепенно уменьшавшийся язычок огня зашипел и погас.
— Ты лжешь, — повторил Одиссей в темноте.
Евриклея молчала.
— Пенелопа любила меня до конца жизни, — вымолвил Одиссей уже тише, но четко произнося каждое слово.
— Она много плакала, — сказала Евриклея.
— Из-за того, что я перестал ее любить? Да, знаю.
— Нет. Она плакала из-за того, что она не могла тебя полюбить.
— Она тебе признавалась?
— Я была последней из служанок, которой она стала бы делать признания.
— Ты догадывалась?
— Я знала.
— А Телемах?
— Не знаю. За несколько дней до смерти Пенелопа, она тогда была еще в полном сознании, позвала его, и они долго пробыли вдвоем.
Одиссей присел на краю ложа.
— Зачем же я так беспощадно корил себя, что сделал Пенелопу несчастной?
— Она была несчастной, Одиссей.
— Не из-за меня.
— Возможно, ей было бы легче, если бы несчастной сделал ее ты. Неспособность любить может быть еще более тяжким горем.
— Ты думаешь в эту минуту и обо мне?
— Разве слышал ты от меня когда-либо хоть одно слово жалобы?
— Это верно.
— Когда меня привели во двор твоего отца, Лаэрта, мне было четырнадцать лет.
— Не помню.
— А тебе не больше восемнадцати. Пенелопа стала твоей супругой годом позже.
— Ты и тогда была похожа на Пенелопу?
— Мне этого никто не говорил, тогда, вероятно, между нами не было сходства.
— Но потом, с годами?
— И да, и нет. Но какое это имеет значение, если ты меня не полюбил?
— Ты не мечтала быть любимой?
— Я полюбила тебя с первого взгляда. Ты был прекрасен, как молодой бог.
— Боги не старятся.
— Я знала, что ты мудр.
— Мудрость тоже не старится.
— Она растет как дуб. Она зреет как вино.
— Евриклея, Евриклея!
— Я же здесь.
— А если я когда-нибудь покину Итаку?
— Я буду стоять на берегу и провожать глазами парус твоего судна, пока он не исчезнет в море и в небе.
— А потом?
— Потом, Одиссей, это уж мое дело.
— Не будешь меня вспоминать с сожалением?
— Моя любовь не знает сожалений.
— Евриклея, Евриклея! — повторил Одиссей.
— Ты когда-то в первый раз позвал меня на свое ложе, потому что я напоминала тебе Пенелопу.
— Да, так и было.
— Но во второй раз ты это сделал потому, что я не была на нее похожа.
Одиссей озяб — он лег и, натянув на себя овчины, положил руку на грудь лежавшей рядом женщины. Грудь была теплая, еще гладкая и упругая.
— Ты хочешь? — спросил он.
— Да, — ответила она.
И он вошел в нее, и они долго насыщались все возрастающим наслаждением, после чего оба уснули и не слышали первых утренних петухов.
14. За несколько лет до того. Пенелопа на ложе, словно помолодевшая от сильного жара, но волосы почти совсем седые. Евриклея приводит Телемаха.
— Приветствую тебя, матушка.
— Здравствуй, сын мой. Оставь нас одних, Евриклея. (Евриклея выходит.) Садись, Телемах. Только придвинь табурет поближе, мне трудно говорить громко и внятно.
— Как ты себя чувствуешь, матушка?
— Слушай меня внимательно.
— Слушаю, матушка.
— Я хочу тебе признаться, пока голова у меня еще ясная, в тяжком грехе.
— Ты, безгрешная?
— Да, в тяжком, ибо от всех скрываемом. Даже от моего супруга, и особенно от него.
— Матушка!
— Я не была способна, я не могла любить.
— Матушка моя! Но ведь это он жестоко отдалился от тебя, это у него не было любви.
— Я знаю. Но я перестала его любить намного раньше.
— Прости, я не понимаю.
— Тут нечего понимать.
— Ты полюбила другого мужчину?
— О нет. Я не полюбила ни одного из женихов. Но всю свою жизнь я несла бремя еще более тяжкого греха. Я никогда не любила ни одного мужчину. Не сумела полюбить твоего отца, а потом, покинутая на долгие годы, я сохраняла только память о нем и свою гордость, потому и была верна.
— Стало быть, я — дитя нелюбви?
— Зато ты был и есть любимое дитя.
— Я уже не дитя.
— Я мало знаю о любви, сын мой, но думаю, что если любовь возникла, то она существует долго.
— Ты полагаешь, что отец меня любит?
— Спроси у него.
— Ни за что! — воскликнул Телемах.
Горящими глазами Пенелопа долго вглядывалась в прекрасное лицо сына, так сильно напоминавшее ей былую ее девичью красоту. Наконец она сказала:
— Значит, ты уверен в любви отца?
Телемах опустил голову.
— Мне становится страшно, — тихо сказал он, — что придет день, когда я должен буду этой любви нанести рану.
— Нелюбимое обременяет и томит, — сказала Пенелопа, — любимое — ранит. Но как бы ты ни поступил, при отце всегда останется верная Евриклея.
— Ты знала!
— Но ты не спрашивай, случалось ли мне испытывать к ней ненависть. Поверь, я никогда не хотела ненавидеть ее, не чувствовала в этом потребности. Можно ли ненавидеть любовь?
— Не встречающую взаимности.
— Это уже не наше дело, сын мой. Не мое и также не твое. (После паузы.) Прости, Телемах, я немного устала. Молчание утомительно, но и признания утомляют.
Телемах поднялся и, склонясь к неподвижной руке матери, взял ее в свои ладони и с трогательной нежностью поцеловал. Рука Пенелопы была очень горячей и слегка почерневшей, как гаснущая головешка.
— Прощай, матушка, — сказал он.
— Вернее, до свидания, — ответила она голосом, звучно разнесшимся по опочивальне. — И скажи верной Евриклее, что я хотела бы, чтобы с нынешнего дня мне прислуживала одна из молодых служанок, Анита.
— Твое желание — приказ, — склонился в поклоне Телемах.
И, выходя из покоя Пенелопы, он уже знал, что мать всегда ненавидела Евриклею, ненавидит ее и сейчас, на пороге смерти, о неизбежном приближении которой не может не знать. Когда же он в немногих словах передал Евриклее желание матери, ключница приняла это как нечто вполне естественное и не подала виду, что скрытый смысл последней воли умирающей госпожи дошел до нее.