Тяжело дышать. Невозможно закрыть глаза. Только опущу веки, они сами поднимаются. Вокруг меня трое. Высокие, худые, окутанные черной тканью, в их вьющихся волосах змеи, в угрожающе поднятых руках — бичи. Я гнев! — кричит одна. Месть! — возглашает вторая звенящим голосом. Ненависть! — третья. Вдруг они расступаются и передо мною оказывается обнаженный Ноемон, не далее, чем на расстоянии вытянутой руки. Убей! — кричат фурии. Убей! — говорит Ноемон и, приблизясь, льнет ко мне горячим своим телом, обнимает обеими руками, прижимает к себе. Я хочу его оттолкнуть, но все мое тело, недвижимое и тяжелое, будто залито застывшей бронзой. Убей, — шепчет Ноемон у самых моих уст…
54. Он пробудился с пронзительным чувством сожаления, что сон прервался. Ноемон спал неподалеку, лежа навзничь, подложив руку под голову. Но спал он, видимо, чутко, потому что при первом движении Одиссея мгновенно проснулся и раскрыл ничуть не затуманенные сном, внимательно глядящие глаза.
— Я тебя разбудил? — спросил Одиссей.
— Нет, господин, — отвечал юноша, — я уже сам хотел проснуться.
— Тебе снился дурной сон?
— Напротив, слишком хороший.
Одиссей:
— Я-то думал, благосклонный сон откроет мне, что делать дальше. Но напрасно надеялся.
— Ты хочешь возвратиться домой, господин?
Одиссей задумчиво:
— Порой мне кажется, что я предпочел бы не знать, чего я собственно хочу.
— Но ведь тебе неведом страх.
— Да, так было.
— Но и теперь так есть.
— Эх, мальчик, вера не заменяет знания.
— Но знание укрепляет веру.
— Ноемон, мой пылкий, упрямый Ноемон! Закон любви, к счастью или к несчастью, распространяется не на всех.
— Но разве люди не стремятся создавать других по своему подобию?
— И что толку во вдохновении, которое уже в зародыше несет печать конца, то есть смерти?
— Ты так сильно жаждал бессмертия?
— Не знаю. Возможно. Довольно, что я о нем думал.
— Тантал и Сизиф тоже о нем думают — вернее, должны думать, чтобы его проклинать.
— Почему ты именно о них вспомнил? На мне не тяготеют преступления, совершенные ими. Скорее я думал о человечестве, которое мог бы осчастливить.
— Ты, не желающий осчастливить одного человка?
И внезапно, не дав Одиссею разразиться гневом, омрачившим его чело, Ноемон с жаром воскликнул:
— Понимаю! Знаю, чем и как я могу тебе услужить. Дозволишь сказать?
— Только покороче и дельно.
— Возвратясь на корабль, ты скажешь так: «Боги пожелали, чтобы волшебница была предупреждена о моем прибытии. Она приняла меня с почетом и сразу же сообщила, что Телемах с товарищами, а главное, с супругой из знатного и богатого рода вскоре вернется на Итаку. По сему поводу на острове нашем воцарятся великая радость и веселье, ибо супруга Телемаха прекрасна лицом и привезет богатое приданое. Боги еще держат совет, ибо по некоторым вопросам пока не пришли к согласию. По этой-то причине до тех пор, пока все не будет решено окончательно, волшебница учтиво попросила меня оставить Ноемона у нее, дабы, когда придет надлежащий час, она могла послать его как гонца». Вот и все.
Одиссей на сей раз задумался дольше обычного, потом сказал:
— Выходит, ты хочешь меня покинуть?
— Я останусь здесь. Мое отсутствие только прибавит тебе уважения в глазах народа, господин.
— А ты не подумал, что я, возможно, буду по тебе скучать?
— Ты слишком мудр, господин, чтобы долго предаваться такому чувству. Не жалей о силе волшебства, коли ты действительно желаешь добра своему народу. Смотри, что стало с волшебницей Цирцеей, полагавшей, что она вечно останется юной, прелестной соблазнительницей. Да что я буду говорить тебе о коварной силе чар, когда ты в этом смыслишь куда больше меня, стоящего лишь на пороге житейского опыта. А я? Что я? Я заменю Телегона, буду ублажать старушек тем, чего ты был вынужден их лишить. В конце-то концов, надо же вознаградить обиженных. А мне это недорого обойдется. Я сумею их обуздать, чтобы не брыкались.
— Довольно! — вскричал Одиссей, побагровев. — Довольно нести вздор! Не прикидывайся дурачком, не то я подумаю, что в тебе больше злобного коварства, чем есть на самом деле. Избавь меня от напрасной злости, во мне и так накопилось бешенства сверх меры. И не питай чрезмерных иллюзий. Если тебе случается отгадывать мои мысли, то я знаю твои мысли, еще и не родившиеся. Итак, запомни: Одиссей не даст опутать себя даже самой пылкой любовью, как бы ни была она ему приятна, не даст, даже если порой и думает — хоть мимолетно, — что мог бы ей поддаться. Не играй со мною в любовь, ты можешь наткнуться на такое, чем подавишься. Не хватай раскаленное в огне железо. Обожжешь руки. Не искушай, потому что я найду способ избавиться от собственных искушений.
Первая ночная тень затуманила небеса, когда они, выйдя из дубравы, остановились на прибрежном холме и, видя внизу, у пристани, белый парус, начали молча спускаться по склону, заросшему одичавшим виноградом.
55. Впереди шел Одиссей, в нескольких шагах за ним — Ноемон. Пробираясь, как давеча, через чащобу разросшихся лоз, Одиссей размышлял:
Возвратиться на Итаку, да, возвратиться на Итаку. Я знаю, что это суждено, но все, что меня там ждет, — мне противно и возбуждает презрение к самому себе. Быть может, это рок стал на моей дороге беспощадным напоминанием о том, что я, столь высоко вознесенный, могу стать не символом носителя счастья, а просто тираном, еще более опасным, чем прочие, потому что он способен сделать невозможное возможным? А может, еще есть время принять дар любви и, наслаждаясь им, самому пожелать одарять? О, Одиссей, витающий между недосту ной божественностью и обычным земным бытием, которым, однако, довольствуются сонмы смертных! Я даже ке думаю, что скажу тем дурням, которые теперь скорее всего веселятся, заливают вином собственную никчемность вместе с жалкой старостью, чтобы в одурманенных их мозгах блеснули блуждающие обманные огоньки. О, если бы властелину в минуту душевного смятения было дано стать поэтом, он запел бы песнь, быть может, жестокую, однако куда более прекрасную, чем все песни бродячих певцов. Так не отказаться ли мне от власти и не поискать ли в пустыне, куда некогда удалился мой отец, свершений любви как источника свершений поэзии? И угодить, о глупец, в неволю? Чтобы, подобно шуту, носить ошейник и поводок, только невидимые чужому глазу? О, проклятое бремя лет! Почему мне не двадцать, когда так легко отдаешься в любовное рабство? Но разве ты когда-либо желал этого? Любовная бездна сводилась для меня к обычному ложу. Быть может, поэтому и влекло меня так сильно к Цирцее — я был уверен, что ни она, ни я в объятиях друг друга не утратим здравого смысла. И я тешился любовью скорее с магией и спал в объятиях волшебства, нежели видел в Цирцее живую женщину. А что, если сейчас остановиться, высказать то, что я хочу и не хочу высказать, и отложить до зари возвращение на корабль?
56. — Вижу по твоему лицу, что ты все еще на меня сердишься.
— Только это ты сумел увидеть?
— Я сам себе запрещаю смотреть глубже.
— А ты попробуй. Зачем ты закрываешь глаза?
— Чтобы лучше видеть.
— И увидел?
— Я, господин мой, не мальчик на одну или на две ночи.
— Я давно это знаю.
— И потому ты, наверно, правильно делаешь, отталкивая мою любовь.
— Когда-то ты говорил о преклонении.
— Это было так давно.
— А ты знаешь, что может произойти завтра?
— Любовь, господин, страдает близорукостью. У тебя же зоркость сокола.
— О, Ноемон, мой Ноемон, мне тоже иногда хотелось бы закрыть глаза.
— Потому что ты знаешь, что они у тебя внутри.
— Если бы так…
— Если бы?
— Нет! Ночь — опасная пора для путников. А она уже спешит к нам и высылает вперед все более темные тени. Поспешим и мы, чтобы попасть на корабль до темноты.
57. Пошатываясь и громко вопя, топчась каждый сам по себе, а по существу все в одной куче, они натягивали лукк, чтобы пускать трепещущие стрелы в небо, на котором уже мерцали первые звезды. Увлеченные потехой, они даже не заметили, как Одиссей и за ним Ноемон оказались на палубе. Первый увидел их Телемос с волчьими глазами, знаменитый некогда забияка и соблазнитель.