Марек Костка и Генрик Милыитейн выходят из кино
из маленького кинотеатра на улице Кюжа, где идут старые комедии Чаплина: «Собачья жизнь», «На плечо!» и «Пилигрим», они вышли прямо на шумный многолюдный бульвар Сен-Мишель, и после двух часов в темноте их ослепил свет весеннего солнечного дня, Нет, сказал приехавший из Польши молодой писатель, очень известный у себя на родине, но здесь, в Париже, пока еще никто, просто плакать хочется, мне никогда не написать ничего на уровне этого человека, может, одному Достоевскому такое бы удалось, пошли отсюда, и они повернули обратно и зашагали вверх по улице Кюжа, уже затихшей, потому что вышедшие из кино зрители разбрелись кто куда, молодой писатель из Польши Марек Костка и его новый друг, уже несколько лет живущий в Париже художник Генрик Милыптейн, стоящий на пороге большого успеха, идут вдоль массивной стены Сорбонны и такого же, как она, мрачного фасада лицея Людовика XIV, Не нравится мне этот торт, сказал приезжий из Польши, поворачиваясь спиной к куполу Пантеона, послушай, Генрик, он гениален, поверь мне, абсолютно гениален, он первый из современников все понял, я конечно люблю Кафку, но Кафка на три головы ниже, Чаплин первый понял, что человек слаб и мечтает хоть как-то сблизиться с людьми и на людей опереться, что он обожает порядок, размеренную жизнь, хочет приспособиться к другим людям и вообще к окружающему миру, но понимает, что ни хрена из этого не выйдет и все равно он окажется в дерьме, да, да! но дерьмо его такое, что человек смеется и плачет, жаждет полюбить кого-нибудь на всю жизнь и всю жизнь быть любимым, терпеть не могу людей, которые не умеют смеяться и плакать, либо только на что-то одно способны, помнишь сцену, когда он оказывается в тылу у швабов и забирается в деревенский домик, такой, совсем развалившийся, без передней стены, точно с него содрали кожу, он бежит на второй этаж и там, наверху, в мансарде без стены, первым делом запирает дверь, которая только одна и уцелела, а как он в окопах на краю ямы с водой счищает грязь с сапог, а потом раз! и по шею плюхается в воду? а как враскорячку идет вдоль границы? Боже, какой гениальный малый! а это что за мастодонт? СентЭтьен-дю-Мон, говорит Мильштейн, можем зайти, увидишь могилу Расина, Зачем? не знаю я никакого Расина, разве я обязан его знать? выпьем лучше по рюмочке коньяку и еще раз посмотрим Чаплина, как раз успеем, Мильштейн с минуту колеблется, Нет, не могу, говорит он наконец, в семь я должен быть на вернисаже Ортиса, Не слабо, присвистнул Марек, это ж прямо как если б Господь Бог через своих архангелов возвестил, что у него вернисаж, ты знаком с Ортисом? Нет, последние три года он нигде не показывался, Он тебе нравится? Мильштейн задумался, Нет, но я им восхищаюсь, Ну видишь! говорит Марек, в точности как с Господом Богом, а где этот цирк будет? Неподалеку, прямо за Одеоном, А будет цирк, да? на что Мильштейн: когда собирается много знаменитостей, это всегда смахивает на цирк, можешь пойти со мной, если хочешь, молодому писателю из Польши пойти очень даже хочется, но он еще не до такой степени мужчина, чтобы не поддаваться порой искушениям чисто женского свойства, и поэтому, наклонившись к Генрику — сам-то он высокий и широкоплечий, а тот щуплый и росту не выше среднего — спрашивает: а ты хочешь, чтобы я с тобой пошел? и Мильштейн, вопреки голосу рассудка, слегка побледнев и пряча под непроизвольно опустившимися веками свои влажные и печальные восточные глаза, говорит: ты же знаешь, мне всегда приятно твое общество;
Жан Клуар снимается у Робера Нодена в сложной уличной сцене
не отвлекайся, говорит Робер Ноден, ты не слышишь, что я тебе говорю, Слышу, отвечает Жан Клуар, ты говоришь, чтобы я не отвлекался, Ноден со своего командного пункта на пересечении улицы Сен-Северен с площадью Сен-Мишель окидывает внимательным взглядом часть улицы и кусочек площади, на время съемок закрытые для прохожих: в глубине улочки тележка с камерой, юпитеры, рельсы, пересекающие узкий тротуарчик и продолжающиеся на широком тротуаре площади, неподвижные статисты, ожидающие момента, когда надо будет превратиться в обыкновенную толпу, сзади, соблюдая почтительную дистанцию в несколько метров, ассистенты и остальные члены съемочной группы, наконец на противоположной стороне площади, отгороженная потоком машин и автобусов толпа зевак, Жан, говорит Ноден, и в голосе его звучит отеческая забота, надеюсь, тебе не нужно напоминать, что это особенно важная сцена, у тебя длинный и сложный проход, хорошо бы не понадобилось его повторять, ради бога, сосредоточься, Клуар, пока еще в непромокаемом плаще и перчатках, бросает на тротуар недокуренную сигарету и растаптывает окурок, Мне б хотелось сыграть на сцене, говорит он, почему ты ничего не делаешь в театре, когда-то он тебя интересовал, неужели больше не интересует? на что Ноден: сейчас меня интересует только «Один день» и в первую очередь кадр номер 151, на шестьдесят третьей странице сценария, в который ты даже не заглянул, Я с детства мечтал о театре, говорит Клуар, и, когда это говорит, его бледное губастое лицо с наглыми глазами парижского сорванца обретает то самое выражение мальчишеской беззащитности, которое, стоит ему появиться на экране, заставляет учащенно забиться сердца тысяч мальчишек и подростков, потому что в этой застенчивой полуулыбке и стыдливо прячущейся за ней мечтательности они мгновенно улавливают свое, Должно быть, чертовски здорово играть перед живыми людьми, однако Нодену уже за сорок, так что если в эту минуту его сердце и бьется чуть быстрее обычного, то совсем по другой причине, Жан, сухо говорит он, этот кадр целиком идет крупным планом, то есть ты должен в течение трех минут только своим лицом держать миллионы зрителей в напряжении, Клуар качает головой: это совсем другое, меня тогда уже не будет, знаешь, когда я впервые оказался в постели с девушкой, в которую был влюблен, я почти сразу кончил, Ноден, побагровев от ярости, обрывает его угрожающим шепотом: хватит, замолчи, ради бога! кино — это работа, работа, а не трепотня о том, кто кого трахнул, тебе нужна публика? вот она! он сделал рукой широкий жест, охватив как земной пленэр, так и весеннее небо над головой, мало тебе публики? куда? кричит он во весь голос, видя, что Клуар снимает перчатки, плащ и кидает всю эту гражданскую экипировку идола толпы в стоящий рядом «альфа-ромео», а на площадку в чем? однако немного успокаивается, видя, что Клуар, преобразившись внезапно из кинозвезды в заурядного паренька, каких много, стоит перед ним в темном свитере под дрянной, изношенной кожаной курткой, глубоко засунув обе руки в карманы узеньких черных брюк, а взгляд его наглых глаз парижского сорванца убегает куда-то в сторону с настороженностью загнанного зверька, Что в нем сидит? думает режиссер, кто он? и уже почти ласково говорит: Жан, ты должен быть не меньше моего заинтересован в этой сцене, она может замечательно получиться, Получится, шеф, говорит Клуар с уверенностью пройдохи, однако Ноден предпочитает подстраховаться: я сто раз все продумал, пойми, в этой сцене фактически ничего не происходит, ты просто не знаешь, куда себя девать, ты никогда наперед толком ничего не знаешь, но сейчас, когда девушки не оказалось дома, это в тебе особенно обострено, О чем речь, говорит Клуар, начнем? при этом, впрочем, на его лице нет и следа растерянности, наоборот, он лениво поворачивается и через мостовую, как раз в тот момент опустевшую, посылает приветствие собравшейся на противоположной стороне толпе, отчего это плотное скопище приходит в движение, оживает, колышется то вправо, то влево, и тут же раздаются отдельные визгливые, истеричные выкрики: Жан! Жан! а потом, уже перекрывая шум проносящихся мимо автомобилей, к небу взмывает всеобщий восторженный рев, тогда Клуар еще раз поднимает руку и вдруг съеживается, сутулится, делается меньше ростом и робким шепотом спрашивает у Нодена: начнем, шеф? а Ноден на долю секунды переносится мысленно на два года назад: поздний вечер, прокуренный погребок на площади Контрэскарп, темно от дыма, но, несмотря на толчею, довольно тихо, я снял запотевшие очки, чтобы протереть стекла, а когда протер, увидел, что у стойки есть одно свободное место, повесив мокрый плащ на вешалку у дверей, я подошел к бару, но не успел залезть на табурет, как сидевший рядом паренек повернулся ко мне и спросил хриплым шепотком подвыпившего плутишки: начнем, шеф? Что? спросил я, Что пожелаете, ответил он, я тогда был никто, думает Ноден, следуя за Клуаром в глубь странно преобразившейся улицы Сен-Северен, нуль, доживший почти до сорока лет середняк с репутацией способного и интеллигентного человека, но при этом абсолютный нуль, а теперь у меня есть все, деньги, слава, награды, Значит, ты знаешь, что должен делать? спрашивает он, остановившись у одного из домов, возле которого рельсы обрываются и стоит тележка с камерой, Клуар озирается: неподвижные статисты у стен домов, объектив камеры уже нацелен на подъезд, из которого ему через минуту предстоит выйти, Ноден, поставив ногу на тележку, протирает стекла очков, здесь — тишина, но со стороны бульвара и площади Сен-Мишель — шум автомобилей, Ты выходишь из подъезда, говорит Ноден, надевая очки и мыслями уже далекий от погребка на площади Контрэскарп, Нет, говорит Клуар, сначала я поднимусь по лестнице, спокойно, шеф! все нормально, я поднимусь по лестнице, нет, незачем переться на четвертый этаж, хватит одного марша, там я на секундочку задержусь и спущусь вниз, а дальше? он развел руками, дальше все получится само собой, Ноден с минуту внимательно на него смотрит, Я его сделал, думает он и говорит: иди, после чего, с удивительной для своей комплекции легкостью вскакивает на тележку и поднимает руку, вспыхивают юпитеры, а Клуар, как и сказал, входит в подъезд, внутри просторно, сумрачно и сыро, в глубине покосившаяся деревянная лестница, которая скрипит, когда Клуар на нее ступает, Достаточно, говорит он себе вполголоса, поднявшись еще на одну ступеньку, и, услышав собственный, не сопровождаемый эхом, но, благодаря пустоте и тишине, этой пустотой и тишиной усиленный голос, ощущает полную расслабленность всех мышц, касается рукой холодных перил, и вот уже в полумраке темного и сырого подъезда ему видятся очертания другого подъезда, другой лестницы, другого дома — и день другой, и время, и вообще все другое, Клуар думает: никогда я не чувствовал себя таким измордованным, как тогда, никогда не был более одинок и унижен, хотя никто мне ничего плохого не сделал, если из нас двоих кто кого и унизил, так это я ее, а не она меня, и тем не менее тогда я считал, что мне плюнули в душу, этот день преследует меня как тяжелое похмелье, неотступно, постоянно, всегда, я всегда верил в свою звезду, хотя не знал, когда, где и как она загорится, я даже не предполагал, что она уже восходит, когда в погребке на Контрэскарп появился толстый очкарик и я его зацепил в надежде выставить на стаканчик виски или рюмочку коньяка, я думал: когда моя звезда взойдет, тот день, да и все другие канут в забвенье и я не буду больше о них вспоминать, любая женщина, стоит мне захотеть, по первому моему знаку, по первому зову ляжет со мной в постель, и я ложусь то с одной, то с другой, но, ложась, знаю, что через минуту снова останусь один, снова буду чудовищно одинок, с оплеванной душой и блевотиной, подступающей к горлу, хотя не моя вина, что такое со мной происходит, может быть, Дон Жуан потому и менял женщин, что тоже слишком быстро кончал, это неожиданное сравнение заставляет Клуара улыбнуться: он улыбается в полутьме самой озорной из своих улыбок, той, что, едва сверкнув на экране, заставляет тысячи пацанят и подростков мгновенно почувствовать себя чертовски сильными, ловкими и независимыми, Жан, думает он, пора: теперь ты вконец потерялся, тебе ведь плюнули в душу, и, подумав так, медленно спускается по ступенькам, на которые успел подняться, тогда был ноябрь, паскудный туманный вечер, моросил дождь, так что он поднимает воротник кожаной куртки и засовывает руки в карманы брюк, почувствовав внутри холод, защитным движением долговязого подростка, сгорбившись, втягивает голову в плечи и, оставив где-то там, на четвертом этаже дешевой гостиницы в районе Бастилии девушку, которую слишком сильно и страстно желал и которой плюнул в душу, выходит из сумрачного и сырого подъезда на улицу Сен-Северен, прямо на ослепительный свет юпитеров, которых он не видит, и прямо на камеру, которой тоже не видит, как и не замечает Нодена, стоящего на тележке возле оператора, он и вправду не знает, куда себя девать, его огибают несколько статистов-прохожих, тогда я закурил, вспоминает он и достает пачку «житан» и плоский коробок спичек, первая спичка ломается у него в руке и только вторая вспыхивает, он жадно затягивается, и Ноден, хотя похожему эпизоду с сигаретой отвел другое место, не прерывает съемки, только крепко сжимает в кулаки короткие пальцы, идеально, с восхищением думает он, как это у него получается? но все же чувствует тревожный холодок под ложечкой: как бы Жан не затянул сцену, и поэтому облегченно вздыхает, когда тот, будто угадав его мысли, идет вперед, по направлению к площади, я — Жан Клуар, думает он, великий киноактер, monstre sacré,[8] снимаюсь в пятом фильме, снимался с Жанной Моро и с Ингрид Бергман, теперь меня приглашает сниматься Орсон Уэллс, а потом Висконти, я награжден «Оскаром» и «Золотой Пальмовой ветвью», а у Нодена от избытка чувств перехватывает дыхание: он понимает, что Клуар своей игрой проникает чуть глубже, чем он задумывал, разрабатывая эту сцену, ему хотелось показать человека, который не знает, как убить время, а тут перед ним, в нескольких шагах от медленно отъезжающей камеры, лицо и фигура паренька, смертельно и безнадежно одинокого, впрочем, у него нет времени оценить, хорошо это или плохо, поскольку он вдруг видит, что Жан опять вводит не предусмотренный сценарием элемент: приостанавливается на мгновенье, даже не на мгновенье, на долю секунды, и сразу идет дальше с тем же лицом смертельно усталого паренька, только теперь он короткими движениями, словно нацеленно ведя по полю футбольный мяч, гонит перед собой скорлупку фисташкового ореха, Ноден и на этот раз не прерывает съемки, тележка с камерой и операторами бесшумно откатывается, уже всего несколько шагов отделяют его от ослепительного сверкания юпитеров, пылающих точно добела раскаленные светила над толпой приведенных в движение статистов, и когда Клуар с отрешенным от всего и ото всех лицом, подкидывая скорлупку фисташки, вступает в этот сияющий круг, он преображается, как и тогда, несколько лет назад, когда из крохотной и пустой улочки неожиданно вышел на залитую огнями площадь Бастилии;