Перейдем, наконец, к той же легенде в ее греческом варианте, который соответствует еще одному мировосприятию. Эта версия приводится в платоновском диалоге «Пир» и приписывается Аристофану. Как свойственно беззаботному настроению его блистательного товарищества, Платон предлагает скорее метафорическое объяснение загадки любви, нежели серьезное и достоверное рассуждение о происхождении человека.
Фантазия начинается с тех времен, когда уже существовал род человеческий, а еще точнее, сразу три расы: одна состояла исключительно из мужчин и обитала на Солнце, другая, женская, населяла Землю, а третья, представляющая собой слияние мужского и женского, жила, разумеется, на Луне. Ростом представители третьей расы вдвое превышали обычного человека, у каждого было по четыре руки и ноги, бока и спины образовывали круг, у головы было два лица, прочие же части тел имели привычное для нас устройство. Боги побаивались этих могущественных созданий, и в конце концов Зевс с Аполлоном рассекли их надвое, «как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском. […] И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода…», пока боги не разлучили их вновь. Урок притчи заключается в том, что «такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. […] Помирившись и подружившись с богом, мы встретим и найдем тех, кого любим, свою половину, что теперь мало кому удается»; с другой стороны, «если мы не будем почтительны к богам, нас рассекут еще раз, и тогда мы уподобимся […] выпуклым надгробным изображениям, которые как бы распилены вдоль носа».
Как и в библейском варианте, здесь надвое разделяется не высшее божество. Нет сомнений, что мы по-прежнему на Западе, где Бог и человек разобщены, а главной проблемой являются их взаимоотношения. Однако греческие боги, в отличие от Яхве, не создавали человеческий род; как и люди, они возникли из чрева богини Земли и потому были скорее старшими, более могущественными братьями человека, а не его творцами. Больше того, согласно этой типичной для греков, поэтичной и шутливой версии архаичного предания, прежде чем рассечь первых людей пополам, боги боялись их — такой ужасной властью обладал человек, столь велика была его душа. Однажды люди даже отважились напасть на богов, населявших небо, и на какое-то время весь пантеон был ввергнут в панику, ведь если бы боги уничтожили людей ударами молнии, некому было бы приносить жертвы, а без поклонения боги и сами бы вскоре погибли. По этой причине богам и пришла в голову счастливая мысль о рассечении людей — она и была воплощена в жизнь.
Можно не сомневаться, что симпатии греков на стороне человека, с которым их, как-никак, связывают родственные узы. Евреи, напротив, занимают сторону Бога. Невозможно представить себе, чтобы древний грек повторил, например, слова измученного «справедливого и богобоязненного» Иова, обращенные к Богу, который «погубил его безвинно» (Иов 2:3), а после предстал перед праведником в виде бури и бахвалился своей властью.
«Знаю, что Ты все можешь», — рыдал Иов, — «поэтому отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (42:3; 6).
«Раскаиваюсь»! Но в чем?!
В ту же эпоху, в пятом веке до нашей эры, когда неизвестный автор составил «Книгу Иова», великий греческий драматург Эсхил вложил в уста своего Прометея — а его, между прочим, тоже терзал бог, способный «удою вытащить левиафана, […] забавляться им, как птичкою, […] и пронзить кожу его копьем», — потрясающие строки: «Чудовище… А мне до Зевса дела никакого нет. Пусть правит как угодно…»
Эти слова и сегодня все мы повторяем в душе, хотя многих из нас приучали лишь к лепету Иова.
V. РЕЛИГИОЗНОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1970 г.)
В двадцатые годы, когда я был студентом, едва ли кто-то мог предположить, что и через полвека образованные люди все еще будут читать и размышлять о религии. Тогда никто не сомневался, что в будущем с религией будет навсегда покончено. Главное место уже заняли наука и разум. Мы победили в войне — я имею в виду, конечно, Первую мировую, — и Земля стала идеальным местом для рационального царства демократии. В литературе тон задавали ранний Олдос Хаксли с его «Контрапунктом», Бернард Шоу, Герберт Уэллс и прочие рассудительные авторы. Но именно тогда, в разгар оптимистической веры в силу разума, демократии и социализма, вышла тревожная работа — «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Именно в то счастливое время начали появляться и другие книги совершенно неожиданного содержания: «Волшебная гора» Томаса Манна, «Улисс» Джеймса Джойса, «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста и «Бесплодные земли» Томаса Элиота.
Если судить по успехам литературы, те годы были поистине триумфальными. Однако некоторые авторы, казалось, пытались предупредить нас, что, несмотря на торжество разума и прогрессивные политические достижения, озарившие светом самые мрачные утолки Земли, в сердце нашей родной западной цивилизации гибнет что-то очень важное. Самыми неутешительными среди подобных предостережений и провозвестий были раздумья Шпенглера, основанные на идее органической схемы жизненного пути цивилизации — морфологии истории. Его мысль сводилась к тому, что у каждой культуры есть пора юности и период расцвета, после чего начинаются годы шаткой старости и попытки сберечь себя рациональным планированием, прожектами и жесткой организацией; несмотря на все усилия, завершается это немощью, оцепенением — тем, что Шпенглер именовал «феллахинизмом» (Термин О. Шпенглера. «В конце концов остается лишь примитивная кровь, из которой, однако, высосаны наиболее крепкие и богатые будущим элементы. Возникает тип феллаха» (Шпенглер О. «Закат Европы: очерки морфологии мировой истории». — М.: Мысль. — 1998. —Т.2. —С. 109; в пер. И. И. Маханькова)) — и, наконец, полной безжизненностью. Больше того, по мнению Шпенглера именно в те годы мы оказались на пороге перехода от эпохи Культуры к периоду Цивилизации, то есть от юношеской непосредственности и удивительных творческих задатков к неопределенному возрасту тревог и напускных надежд — иными словами, к началу конца. Шпенглер искал аналогии в античном мире, и, по его утверждению, наша эпоха соответствовала концу второго века до нашей эры, когда бушевали Пунические войны, культурный мир Греции скатывался к эллинизму, расцветало римское военизированное государство, самодержавие и то, что сам Шпенглер назвал «второй религиозностью» — политика, основанная на подаче хлеба и зрелищ толпам жителей гигантских городов, а также всеобщая грубость и жестокость в искусстве и досуге.
Что ж, теперь я могу подтвердить: изрядная доля моего жизненного опыта свидетельствует, что в нашем мире действительно проявилось — причем не так уж постепенно — все то, что обещал Шпенглер. Помню, как мы рассаживались кружком, рассуждали об этих смутных перспективах, придумывали, как их отсрочить, и пытались предугадать, что положительного сможет принести этот тяжкий переломный период. Шпенглер утверждал, что в такие, как наша, эпохи перехода от культуры к цивилизации происходит отмирание и отбрасывание культурных форм. Действительно, в моей нынешней преподавательской работе я все чаще сталкиваюсь со студентами, считающими, будто вся история западной культуры «безнадежно устарела» — именно так они выражают свое отсутствие интереса к прошлому. Такое впечатление, что нашим «парням» (им нравится, когда их так называют) просто не хватает сил вобрать все минувшее, а потом уж двигаться дальше. Каждый из нас отмечает — по меньшей мере подозревает — у нынешней молодежи какую-то сердечную недостаточность, потерю самообладания. С другой стороны, можно взглянуть на все иначе и поразмыслить над тем, как длинна цепочка нынешних проблем, требующих решения, сколько новых фактов и факторов теперь приходится учитывать. Напрашивается вывод, что наша молодежь все свои силы тратит на освоение сложного настоящего и неопределенного будущего. Кроме того, развивая идею Шпенглера, можно заключить, что в настоящее время западный человек не только отбрасывает культурные формы прошлого, но и занимается созданием новых форм цивилизации, с помощью которых удастся выстроить крепкое многокультурное будущее.