Тогда я каким-то образом остался в живых. Каким-то образом я остаюсь в живых и сейчас и оказываюсь на верхней ступеньке, дрожа от усталости и приступа озноба. Я выхожу наверх и бросаю первый взгляд на небо.
— Боже. — Слово вырывается у меня невольно, сквозь стучащие зубы.
Там, за уличными огнями, за увенчанными звездами стройными башнями, поднимается оно — узкая лента серебристого лунного света, переходящего в сверкающее золото там, где оно выходит из тени горизонта, затем почти скрывается из виду, но не исчезает совсем, и даже я затуманенным, неверным взглядом вижу его. В самом высоком месте серебряная лента под прямым углом соединяется с другой лентой, золотым кольцом.
Космический лифт и кольцевая экваториальная станция.
Кольцо — это арка, которая простирается от горизонта до горизонта. Невозможно было не заметить ее раньше. Я должен был видеть ее с «Упорного». Я должен был видеть ее из Хай-минга. С любой точки Ипполиты она должна выглядеть как самая яркая точка на небе.
(Где-то в моем подсознании мысленная модель причинно-следственной аномалии, созданию которой я посвятил десять лет, стремительно расширяется, теперь она существует в трех, четырех, пяти дополнительных измерениях…)
Моя решимость тает. Я отрываю взгляд от удивительного кольца и внезапно обнаруживаю, что бегу обратно, к реке, вниз. Позади меня раздаются громкие женские голоса, испуганные, сердитые, встревоженные.
Из-за бурки я вижу только узкий участок пространства перед собой. Никакого бокового зрения. Мост. Я на мосту. Я не могу найти ступени.
Я оборачиваюсь, смотрю назад — кольцо по-прежнему на месте.
Галлюцинация. Бред — один из симптомов Лихорадки Амазонок.
— Бред, — я неожиданно наталкиваюсь на кого-то и оборачиваюсь, чтобы объяснить, — один из симптомов…
А с кем я говорю? Я ничего не вижу сквозь проклятую вуаль. Я спотыкаюсь и смотрю сверху вниз в лицо крепкой блондинке средних лет, одетой в красное; она выглядит точь-в-точь как английская королева, когда мы танцевали для нее в Гластонбери «Короля былого и грядущего».[18]
— Я исполнял партию Ланселота, — говорю я ей; сам уже не знаю, на каком языке — арабском, турецком или русском. — Это было великолепно. — Я вращаюсь вокруг своей оси, мне удается выполнить половину pirouette a la seconde,[19] затем я теряю равновесие.
Королева подхватывает меня под руку, озабоченно нахмурившись.
— Вам нужна помощь, — произносит она настойчиво, и мне не нужно знать, на каком языке она говорит, — я ее понимаю.
— Это все проклятая вуаль, — извиняющимся тоном объясняю я. — Я ничего не вижу сквозь нее. — Я вырываюсь из рук женщины и начинаю подбирать ткань, чтобы снять бурку через голову. — Какого черта вы продолжаете носить их после того, как мы вымерли?
Я знаю, что это несправедливо, ведь английская королева не носит бурки. А что на ней было? Круглая шляпа с цветочками. Я пытаюсь извиниться, сказать ей, как мне понравилась ее шляпа, но ткань приглушает мой голос, и я бросаю свои попытки.
— Все, хватит! — Я выпускаю из рук ткань, оборачиваюсь к королеве, чтобы сказать ей, что сдаюсь.
Огни, уголком глаза я вижу сквозь кружево огни. Я на улице.
— Я на улице! — кричу я во все горло. — Эти чертовы накидки!
Слышен скрежет шин. Кто-то хватает меня за локоть, и я вспоминаю сведения из начальной школы.
— Количество пешеходов, пострадавших в дорожно-транспортных происшествиях в Кабуле в четырнадцатом веке хиджры… — начинаю я и внезапно, не успев закончить, оказываюсь лежащим на спине, на мостовой, мне не хватает воздуха. Пахнет примятой травой. Надо мной в ночи сверкают огни города.
Вокруг раздаются женские голоса:
— Она ранена?
— Кто-нибудь, вызовите «скорую»!
Огни несутся прямо на меня, разбухают и заполняют весь мир.
Я слышу их, хотя ничего не вижу.
— Температура сорок и пять, — произносит врач, и звук такой, словно она говорит в микрофон. — Пульс сто десять. Давление…
— Возможно, это какая-то разновидность аутоиммунной реакции. — Другой женский голос, знакомый мне. Прекрасный арабский, как у ученого.
— Мариам? — каркающим голосом выговариваю я.
Она кладет руку мне на лоб — ладонь крепкая и прохладная.
— Доктор Орбэй позвонила мне, — говорит Мариам. — Они нашли ее адрес в твоем мешке. А теперь молчи, Язмина. Я о тебе позабочусь.
Врач перебивает ее:
— …сто пятьдесят на восемьдесят. Если вы правы… — (Я представляю, как она качает головой.) — Здесь мы мало чем можем помочь, разве что стабилизировать ее состояние. Возможно, за пределами планеты удастся сделать что-нибудь.
Закрыв глаза, я снова вижу арку. Кольцо ускорителя, место прыжка для звездолетов. Кольцо Ипполиты было уничтожено в начале карантина. Но оно все еще там. Это не место, это скорее ворота.
Куда?
Я снова вспоминаю Ланселота, застывшего у дверей часовни Грааля, одаренного видением того, к чему ему не дано было прикоснуться.
Сестры раздевают меня, моют, снова заворачивают во что-то — похоже, в мягкие одеяла, хотя моей воспаленной коже они кажутся сотканными из проволоки. Я ожидаю реакции на свое обнаженное тело, — шок? гнев? отвращение? — но ничего не происходит.
В вену мне вонзается игла.
Я почти засыпаю.
Я ошибался, считая свою собственную жизнь реальной, а жизнь Ипполиты — нереальной, разделяя «себя» и «другое» — Ипполиту. Вот что пытались сообщить мне анализаторы.
Нет такого прошлого, которое в каком-то смысле не было бы ложью. Наши представления о прошлом искажены памятью и воображением. История и пропаганда помогают сознательно искажать его. Причинно-следственная связь нарушается не только всякий раз, когда звездолет одним прыжком преодолевает пространство и время. Мы наблюдаем это нарушение всякий раз, когда видим неполные записи о прошлом нашим ограниченным современным взглядом, приписывая им предчувствие будущего, которое есть наше настоящее — которое мы сами не видим и не понимаем полностью, лишь в виде несовершенных фрагментов. Мы говорим себе, что ищем истину, а на самом деле стремимся лишь к правдоподобию.
Я назвал историю Ипполиты виртуальной, но это лишь вопрос семантики. Возможно, ее создала причинно-следственная аномалия, возможно, аномалия лишь связала нас с чем-то, что уже существовало, где-то, как-то — теперь, думаю, это не имеет значения.
У женщин Ипполиты есть своя собственная история, и в ней нет места мужчинам.
Моего существования достаточно, чтобы опровергнуть эту историю.
Существования Ипполиты достаточно, чтобы доказать ее истинность.
Я — погрешность в вычислениях, скрытое допущение, которое сводит на нет доказательство.
Вот почему я умираю. Чтобы исчезла ошибка в уравнении.
— Тсс, — говорит Мариам по-арабски, кладя мне на лоб влажную ткань.
Должно быть, я произнес что-то вслух.
— Осталось недолго, — шепчу я. — Когда конец придет, он придет быстро.
Интересно, что произойдет, если Ливэн запустит свои ракеты отсюда. Будут ли ждать их лейтенант Эддисон и «Упорный»? А если нет — если выпущенные ракеты окажутся вообще в другом пространстве-времени, пронзая другие измерения, — что это будет означать? То, что Ипполита — такой же гордиев узел с этой стороны, как и с другой?
Если узел и завязан, то он завязан на этой стороне.
— Доченька, — говорит Мариам, — молчи.
А существует ли та, другая сторона? Существовала ли она когда-нибудь? Как мне доказать это?
Я пытаюсь вспомнить имя пророка из Корана, того, чью сестру евреи и христиане называли Мариам.[20] Имя женщины, которую я встретил в транзитной гостинице Эревона, которая занимается производством фильмов. Она вывела сынов Израилевых из Египта, но умерла на берегах Иордана. Когда я выбирал себе имя, нужно было взять имя этой женщины, а не «Язмина».