Я рад, что на мне бурка. Наверное, у меня странное лицо — я не знаю, смеяться мне или плакать.
У Мирины реки сливаются — Ортигия,[17] текущая с запада, впадает в Отреру. «Джинг Ши» продолжит путь на северо-восток, вверх по Отрере до Фемискиры, но на ночь он остановится здесь, чтобы заправиться горючим и обменять один груз на другой.
Я провожу день на берегу, громыхающий электрический трамвай довозит меня из порта до старой части города.
Сидя в уличном кафе, я наблюдаю, как воробьи прыгают с земли на стол и на стулья, поджидая крошки. Разумеется, все они — самки, с однотонным коричневым оперением.
В Мирине чище, чем в Хайминге, и тише, хотя здесь тоже кипит жизнь. Улицы в этом районе узкие, созданные для пешеходов, застроены они старомодными домами еще до Лихорадки; на этих пестрых, веселых улочках полно небольших симпатичных магазинчиков, забитых покупателями — молодыми женщинами и девочками с каштановыми или светлыми волосами, они болтают на турецко-немецком наречии, почти понятном мне.
Тенистая площадь, на которую выходит кафе, — островок в этом море, островок тусклых красок и тишины. В центре площади располагается Кенотаф Мужчин. Не знаю, что я ожидал увидеть, — вероятно, какой-то фаллический обелиск или столб, увенчанный статуей мускулистого, щедро одаренного природой мужчины в классическом европейском стиле.
Вместо этого передо мной — кольцо из темных каменных глыб и остатков голой стены, от которого веет печалью. Издалека мне показалось, что на камнях высечены имена. Но, подойдя ближе, я увидел, что это лишь сетка трещин.
Тревога!
Я вскакиваю и больно ударяюсь головой о потолок. Анализаторы воплями пытаются привлечь мое внимание… Нет.
Вокруг тишина.
Я прошу у устройств подробный отчет, даю им время для его подготовки. Все идет гладко и спокойно, спокойнее, чем когда-либо с момента моего приземления, если верить анализаторам. Пузырек реальности, окружающий меня, кажется, растянулся до самого горизонта. Впечатление такое, словно я вообще не на Ипполите.
Неужели тревожное сообщение мне почудилось? В записях анализаторов нет ничего подобного.
До Фемискиры остался еще один день пути. Я снова устраиваюсь на койке, и мне не нужны медицинские мониторы, чтобы ощутить биение сердца. Голова болит — не только ушибленная макушка, но и все остальное. Под буркой на локтях, тыльной стороне рук, щиколотках и верхней части стопы появилась сыпь, превратившаяся в зудящие красные шишки. Я чувствую, что студентка на меня смотрит, и отворачиваюсь к переборке.
Утро. Анализаторы хранят раздражающее молчание — самодовольные, спокойные, они не желают признать существование противоречий между отличной от всей Вселенной природой Ипполиты и моей природой.
Вдобавок к этому медицинские мониторы отключились.
Совпадение? Или ночью паром пересек некую границу, линию, проведенную во времени, пространстве или вероятности, за которой не работают синхронные каналы?
Голова болит. У меня должна быть какая-то теория, но ее нет. Я одалживаю у служащей карандаш и некоторое время черчу графики и формулы, но Ипполита не такая штука, в которой можно разобраться с помощью частных дифференциальных уравнений, и скоро я теряю интерес к этому занятию. Весь день я сижу на скамье на палубе, в тени, наблюдая, как восточный берег медленно ползет мимо: шесть, восемь, десять оттенков зелёного, там и сям виднеются белые, желтые или голубые пятна домов. Я пью тепловатый ячменный настой и каждые три-четыре часа принимаю таблетку жаропонижающего, которое выпросил у сестры.
Что я могу сделать — повернуть назад? Прилетев сюда, я знал, что обратного пути не будет. Если анализаторы на самом деле неисправны, если они споткнулись о какой-то столбик уравнений, то тогда даже возвращение в Тиешан, даже бегство на земли Эзхелер не спасет меня. А если спасет, я все равно в один прекрасный день умру, но так и не узнаю правды.
Я чувствую, что почти начинаю понимать что-то. Скоро это понимание найдет путь ко мне, словно дикий зверь в поле, если только я буду сидеть тихо и не спугну его.
Фемискира. Город надвигается на нас в сумерках, деревья отступают от берегов, сменяясь полями, пастбищами, садами, дорогами, зданиями. На реке появляются другие суда, они поднимают волны, которые бьются в борта парома. Доносящийся издалека шум машин, усиливаясь, заглушает стук наших двигателей.
Когда я начинаю засыпать, загораются огни, ими покрыт весь берег.
Медсестра трясет меня за плечо.
— Все, кто хотел сойти на берег, уже на берегу, — улыбается она.
Я, дрожа, пытаюсь улыбнуться ей в ответ, на мгновение забыв, что она не видит моего лица. Когда я вспоминаю об этом — после того как встаю, опираясь на перила, и с некоторым усилием закидываю на плечи мешок — и оборачиваюсь, чтобы поблагодарить ее вслух, она уже уходит.
Теперь нас окружает город. Паром причалил в тени моста, широкого, прочного; возможно выкрашенный, сейчас, в темноте, он черной массой нависает над темной водой, скрывая ночное небо. Я одним из последних спускаюсь, волоча ноги, по мосткам и схожу на набережную и лишь после этого оборачиваюсь, чтобы взглянуть на реку. Оба берега сверкают огнями — лентами, арками и башнями сотни архитектурных стилей, они мерцают в ночи, словно драгоценные камни, отражаясь в темной воде, и мне кажется, что я в Петербурге, Багдаде или Хо-Ши-Мин-вилле, — только башня здесь — это просто башня, а арка — просто арка. Город больше и красивее, чем я ожидал. Вдоль набережной тянется широкий тротуар, заполненный женщинами всех возрастов, рас и национальностей.
Предположим, что миллиарды лет назад история изменила свой ход таким образом, что эволюция многоклеточной жизни пошла совершенно иным путем и привела к этому настоящему — настоящему, в котором эти женщины, бесспорно принадлежащие к роду человеческому, идут по улицам этого города, подобного любому знакомому мне населенному людьми городу, говорят на языках, которым я научился от мужчин. Я согласен с тем, что это предположение в приближении до многих, многих цифр после запятой просто невозможно.
Но в невозможном часто есть такая цельность, что просто отсутствия вероятности мало.
Я дошел уже до этого; произошло уже слишком много необратимых вещей.
Я останавливаю худощавую темнокожую женщину с широкоскулым лицом индианки, одетую в профессиональные черно-белые одежды, и спрашиваю ее по-арабски, в какой стороне находится север.
— Вон там, — указывает она. — Вверх по ступеням. Впереди, рядом с мостом, берег круто берет вверх, туда ведет
широкая каменная лестница.
Я понимаю, что надеялся увидеть направление течения реки. Должно быть, моя поза выдает это, потому что женщина улыбается, словно извиняясь, и беспомощно пожимает плечами.
— Куда вы направляетесь? — спрашивает она.
Я обвожу взглядом реку, оглядываюсь на паром, затем смотрю на женщину.
— Я не уверена, — говорю я ей. — Я первый раз в Эретее.
— На Хаулан-роуд находится центр для приезжих, — предлагает она. — Вверх по лестнице, потом налево — это будет улица Святой Жанны, — затем повернете направо у первой круговой развязки. Там есть указатели на пяти языках, вы его не пропустите. Служащие смогут найти вам отель.
Это не худший вариант.
— Спасибо, — говорю я ей.
— Мир вам.
Вверх. Ступени невысокие, они предназначены для более низкорослых людей, чем я, и в другое время я смог бы перешагивать через две-три ступени. А сейчас я еле бреду, сгибаясь под тяжестью мешка и лихорадки — то есть Лихорадки: больше нельзя притворяться, что это не так. Озноб накатывает волнами. Воздух теплый, чуть-чуть прохладнее, чем внизу, в дельте, в нем чувствуется близость реки. Я вспоминаю второй год в университете и пеший поход в предгорья Памира; вспоминаю, как я сидел на корточках под резким ветром, как скользили мои ботинки на первом осеннем льду, как я передвигался крошечными шажками и во время подъема боялся, что следующий шаг окажется последним — что я соскользну вниз, в километровую бездну.