Встарь город величали «благоухающей невестой Магриба»[2]. Елисееву открылся он французской таможней и сине-красными унтерами, от которых за целое лье несло грабежом и марсельским ромом.
Завзятый холостяк Елисеев отложил смотрины «невесты». Ведь близ Туниса, совсем неподалеку… Господи, от этого даже дух перехватывало. Подумать только: нынче он может воочию увидеть то, что мысленно представлял себе еще в Кронштадте, в гимназии, на уроках истории и географии, которые он предпочитал всем остальным, к неудовольствию латиниста и математика… Ужели нынче увидит он места, о которых рассказывает Флобер, автор «Саламбо»?
Али беспокойно поглядывал на доктора. Тот был взволнован. Поспешнее, чем всегда, подхватил чемодан, сунул Али дорожную аптечку. И походка переменилась. Всегда широкая, уверенная, стала сбивчивой и неровной; Али то семенил за ним, то бежал, размахивая свободной рукой. Что же случилось?
И в гостинице доктор Елисеев все торопился; даже не стал торговаться за номер и оглядывать комнату не стал, бросил чемодан, велел Али разложить вещи и ушел.
То, что вскоре увидел Елисеев, отнюдь не радовало глаз. Это были унылые необозримые развалины. Елисеев медленно брел по руинам, подбирая осколки мрамора, черепки, камешки. Он держал их на раскрытой ладони. Чем они были когда-то, эти крохи? Огромными домами или храмом? А может, башней, где сидели воины, не ведавшие страха? Что было в тех пустынных гаванях, сколько было там кораблей с резными рострами? А вот тут, где стоит он в эту минуту, шумела пестрая толпа? А там, вдали, где невысокая груда бурых обломков?
Какая, однако, тишина, какое безлюдье! Только брешут за холмом псы, охраняя отару. Псы брешут за холмом, венчанным некогда храмом Памяти… Так вот они, развалины, вот они, руины Карфагена, великого города исчезнувшего мира.
Впрочем, что за притча? В отдалении, за тридевять земель, видения Карфагена вставали с поразительной рельефностью. Нынче же на том самом месте, где высился он, в виду стен, где насмерть стояли карфагеняне перед легионами Сципиона, нынче что-то мешает видеть Карфаген, абрисы его смутны, а взор блуждает, блуждает по холмам, и ничего нет, кроме избитых истин, вроде sic transit gloria mundi[3].
Он покидал развалины Карфагена, не изведав того волнения, которое испытывал, предвкушая увидеть их, недовольный собою, будто пристыженный сознанием собственного скудоумия. Али дожидался его в номере. Вещи не были распакованы.
– Что такое, Али?
– Месье… – Али всхлипнул. – Месье… Я… думал, вы меня бросили. – И он опять всхлипнул.
Елисеев расхохотался.
– А вещи? – проговорил он сквозь смех. – А багаж, дурень, тебе подарил, да?
Али робко улыбнулся.
Елисеев заходил по комнате. Странно, стоило случиться пустяковине – «я думал, вы меня бросили», – как улетучилось недовольство собою, непонятное и тяжелое чувство, охватившее на карфагенских развалинах. Елисеев пожал плечами. Он поглядел на Али и задумался.
– А знаешь ли, – заговорил он, садясь в кресло, – ведь нам все-таки придется расстаться. Погоди, погоди! – Елисеев поднял палец. – Не могу я тебя в Европу тащить. Домой, говорю, не могу везти. И уж ты на меня, братец, не сердись. Ну, посуди сам. Ежели б у меня семья была, тогда иное дело. Но я один, и птица я перелетная, гнезда не вью. Нет, нет, и не упрашивай. Нельзя. Стой, утри нос. И тебе не стыдно, Али? Послушай-ка, братец. Я тебя не оставлю до тех пор, пока не сыщу тебе хорошее место. Согласен?
Али горестно молчал.
5
Чудовище взревело, потом что-то свистнуло, лязгнуло, и в ту же минуту люди за окном, хоть и не двигали ногами, будто невесомые поплыли назад. Казалось, их уносило медленное, но упругое и неодолимое течение.
Люди за окном уплывали все скорее. Уже не медленное течение, но ветер, но вихрь относили их назад, как листья на мостовой. И тогда опять взревело чудище. Еще громче, еще радостнее… Али был ошеломлен.
Елисеев не любил железнодорожные поездки. В тряском вагоне, попивая чай, не многое разглядишь. Это не путешествие. Тех, кому даль открывается из купе, Елисеев не причисляет к племени странствователей… Увы, в Алжир приходится следовать не пешим ходом, а вот эдак – паровой тягой.
Сберечь время – сберечь деньги. А деньги пригодятся в Алжире. Оттуда он повторит попытку проникнуть в великую пустыню, попытку, которая из-за трусости купцов сорвалась в Триполи. Вот и приходится скучать в поезде, поглядывая искоса на холмы и шатры арабов, на плантации европейцев, на руины времен римского владычества и горные кручи, гордые своей независимостью.
Клочковатый дым хищно реял за окном. Поезд низвергался в угольные ночи туннелей, весенним громом прокатывал по мостам и, замедляя ход, подходил к новеньким веселым станциям. На станциях переводил дух и, как только слышал повелительный удар колокола, вновь трубил самозабвенно и бросался на сизые рельсы, швыряя в африканское небо искры и чад индустриальной Европы.
У Али горели глаза, он так и светился восторгом.
– Месье, кто все это сделал?
– Французы, Али, – машинально ответил Елисеев, – французы…
Али опять прилип к окну, а Елисеев, закурив, вдруг подумал, что и в вопросе мальчугана, и в его, Елисеева, ответе на этот вопрос есть что-то знакомое, памятное. Но что же? Он никак не мог припомнить, что же такое было в этом вопросе и в этом ответе. Елисеев стал думать о другом, все так же покуривая и поглядывая искоса в окно, а память делала свое дело и вдруг подсказала:
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! Восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов,
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
Памятные смолоду стихи Некрасова. К ним был эпиграф: мальчуган, едучи в поезде, спрашивает, кто строил железную дорогу, а папенька-генерал ответствует: «Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
Стекол вовсе не было: окна были отворены. И на дворе не русская зима, а знойный африканский день. Но толпа призраков неслась в клочковатом хищном дыме, в угольных ночах туннелей, по мостам, отзывающимся громом. То были африканцы, погибшие на строительстве вот этой, французам принадлежащей железной дороги. Французы проектировали ее, французы доставили из-за моря паровозы и вагоны, машинистов и кондукторов. А тунисцы? Тунисцы отдали ей сущие пустяки: свою землю, свои жизни, свой труд. Эти африканцы должны быть нам благодарны, говорили французы, забывая прибавить, что многие-многие не могут благодарить их по той причине, что подстилают своими костями шпалы и насыпь. «А я, – подумал Елисеев, – сказал ему: французы сделали все». Он посмотрел на Али, посмотрел и промолчал…
Конечная станция Гардимау стояла в ущелье. Отсюда до первых поселений Алжира ходил омнибус. Однако рожок его вот уж несколько дней молчал: ливни размыли дорогу, сообщение было прервано.
Известие это раздосадовало Елисеева. Не велика радость торчать на вокзале, отдав на съедение комарам свое бренное тело. И Елисеев решил приискать хорошего проводника да и двинуться в окрестные горы дня на три, пока дорога не установится.
Не долго думая, доктор обратился за советом к какому-то французскому офицеру, слонявшемуся по станция в поисках развлечений. Офицер вызвался отвести путешественника к некоему Ибрагиму, который, как уверял лейтенант, получше Куперовых следопытов.