Я пишу все, что вижу. А вижу я, как красавица Эржен Оэлун идет по выжженной роще и зовет своего мужа. Как, запуганная, она плачет от страха, умоляя своего возлюбленного не безумствовать, не упрямствовать, не оказывать бессмысленного сопротивления. Просит его сдаться. Ведь в этом случае ей обещают сохранить жизнь. А ему дух. Обещают убить его, не пролив ни капли крови. Сломать хребет или задушить. Для любого воина это очень важно. Если кровь останется в теле, дух убитого сможет возвратиться к жизни. Если же хоть капля крови соприкоснется с землей, воин на веки вечные потеряет не только плоть, но и дух.
И тут в ванную, босая, шлепая своими пяточками-копытцами, вбегает женщина Женя. Она голая розовой детскостью, как остриженная козочка, и только маленькие рожки грудей пытаются защитить ее от моего всепроникающего взгляда.
Значит, вот кто главная предательница! Значит, она послана мне не случайно, а преднамеренно, как была послана к великому хану его Эржен Оэлун…
Не говоря ни слова, женщина Женя забирается в воду. И вот она уже прижимается ко мне всем своим гибким телом егозы. Ее губы — как редкий горный цветок, который никто, кроме меня, не трогал своими губами. Волосы, заплетенные в косички, как горные ручьи, спадают на пороги плеч. Глаза — голубые ледники с закатившимися за солнце пиками зрачков. Я знаю, что я должен убить ее, но не могу. Не сейчас, не в эту минуту. Не в минуту, когда я нахожусь на вершине блаженства.
Откуда во мне эти чувства? Я знаю, что мой конь никогда не забирался до этого так высоко. Да он и не смог бы. Неужели я слез со своего коня?
Да она же, женщина Женя, она же на мне скачет, — вдруг испугался я, — не я на ней, а она сверху. Она словно переплывает на мне реку рек Итиль, ведь у меня из воды торчит только голова. Да еще, может быть, фитиль от бомбы.
Хуже того, она словно скатывается на мне, как на бурдюке из бычьей кожи с замерзшего холма. По крайней мере, моя елозящая об эмалированную поверхность кожа так чувствует. А я чувствую, что я ее конь, ее преданный раб. А она моя властная госпожа с плеткой. Ее косички — как плетка.
И я понимаю, что мой хан поддается на увещевания своей жены, попадается на хитрость, проявленную предателями. И не потому, что не понимает всей подлости своих врагов, а потому, что очень любит свою Эржен Оэлун, как я сейчас люблю ее, женщину Женю. Он, властелин мира, соглашается на рабство, как я сейчас добровольно соглашаюсь на рабство. Отдает себя в полную власть ненавистных врагов, прося только об одном: сдержать данное обещание, сохранить жизнь его жене.
А что же я? Что я могу поделать? Кажется, ничего. Я тоже люблю женщину, женщину Женю. По крайней мере, сейчас. Иначе откуда во мне вся эта чепуха? Откуда во мне вся эта сентиментальность? Откуда во мне вообще взялись эти прекрасные сравнения? Сравнения с кораллами, жемчугами и изумрудами, а не с мясом. Откуда это преклонение перед безделушками? Неужели меня поглотила ее воздушная, как замок, лоскутная и холодная, как атласное покрывало, культура? Неужели я ей поддался? Восхитился? Начал подражать этой культуре? Отказался от Чингиз-поэзии? Стал подражать своим трусливым, беспомощным, слабовольным врагам? Стал таким же, как они?
Да, меня поглотила ее культура. Прожевала и выплюнула, чего и заслуживает предатель. Меня — последнего аутентичного поэта. Меня, кто привык скакать на мясе, есть мясо, быть в мясе. Мясо — вот наш девиз. Но сейчас я не чувствую себя в мясе. Я в раю. Я нежен. Я сдаюсь на милость врага, осознавая, как я низко пал, как я слаб. И понимая — надо что-то срочно предпринять.
Но что? Что мне делать?! Я хорошо понимаю, что должен найти силы и убить в себе любовь. Ведь любовь — это слабость. Любовь — это явление чуждой культуры. К черту любовь!
Ото всего этого голова начинает набухать, виски пульсировать. Кровь приливает к шее, и я вновь слышу стук и звезду. Что делать? Что делать? — стучит у меня в висках. Ведь вечером я всегда слышу стук и звезду. Вечером стук и звезда яростны до невозможного. И вдруг до меня доходит, что дух моего хана — это теперь и есть стук и звезда. Ведь монголы сдержали слово — сохранили хану дух. И теперь этот дух витает над нами, поэтами действия, поэтами напора, призывая нас к битве.
Не знаю, чувствовали ли вы когда-нибудь великое призвание. Переходили ли вы когда-нибудь порог-черту. Не знаю…
Я выхожу из квартиры Жени, отказавшись от любви и женской ласки.
На улице уже поздняя ночь. Но в подъезде женщины Жени на площадке четвертого этажа в полной темноте собралась группа подростков. Человек пятнадцать-шестнадцать. И один из них — рыжий, будто единственная не вывернутая, не разбитая лампочка, играет на гитаре:
Группа крови на рукаве.
Мой порядковый номер на рукаве,
— надрывно поет он.
Спотыкаясь о темноту, я прохожу в самый центр и сажусь рядом с играющим парнем, кажется, его я чуть не убил месяц назад. А вон с тем парнем мы дрались на прошлой неделе. Ба, да я многих здесь знаю. Оказывается, это подростки из соседнего района — из Азино. Значит, я забрел, следуя за женщиной Женей, на враждебную территорию. В логово врага.
Значит пришла пора собирать под знамена новые полчища. Пришла пора показать свою силу и волю. Ведь теперь я преемник хана. Я его наследник, раз мне досталась в женщине Жене его жена Эржен Оэлун.
Сейчас, главное, нельзя показывать, что ты боишься. Нельзя показывать свой страх. Ведь это так унизительно — чувствовать себя слабым рядом с сопляками. Чувствовать себя зависимым от них.
К тому же, по закону степи, гостя у походного костра никто не смеет обидеть. Даже враги. Наоборот, все обязаны обогреть, накормить и напоить. А чем рыжая гитара и одинокая голова-лампочка играющего на ней не костер в степи? Так что опасность мне сейчас не грозит. Опасность меня не волнует. И я заслушиваюсь песней…
Пожелай мне удачи в бою.
Пожелай мне…
Гитара — это стройное тело коня, млеется мне сейчас, а струны — вены на его шее. И конь не случайно так надрывно хрипит. Хрипит долго, и вот наконец-то замолкает.
Я вдруг понимаю, что вот так же сотни лет назад мой хан, окруженный со всех сторон убийцами, перерезал острым ножом шею своему кровному брату, своему верному другу. Чтобы его конь не достался врагу как трофей. Чтобы он не служил предателям символом былой власти хана. И я опять чувствую себя наследником хана.
— Тебе чего? — спрашивает меня прекративший играть на гитаре рыжий парень.
— Я пришел, ведомый звездой, пришел сказать вам, чтобы вы слушали меня, наследника хана, великого поэта Шихи Хутуху.
— Что ты сказал? Повтори! — говорит кто-то из подростков возмущенно.
— Вот наглец, — вторит ему второй. — Мало ему, что он гуляет с нашей Женей!
— Что за хан? — раздается слева. — Никогда не слышал о хане.
— Эко хватил, — свистит кто-то справа, и я чувствую, как сжимается кольцо вокруг меня.
— Бейте его, парни, — говорит рыжий с возмущением. — Бейте его, он лох!
Кольцо вокруг меня смыкается. Кольцо из пятнадцати-шестнадцати возмущенных подростков. Становится темно и страшно…
Они бьют меня за предательство. За то, что я спал с женщиной в то время, как моего хана загнали в ловушку. А я в это время нежился в объятиях женщины. Чистенький. Сытый. Довольный. И я принимаю их месть с благодарностью. И даже не сопротивляюсь, когда меня в лицо пинают пятнадцать подростков, и среди них то и дело мелькает знакомая рожа Димона («Дайте-ка я ударю, пацаны!»). И даже не достаю нож, который спрятался у меня в кармане. И не потому, что бесполезно защищаться.
А потому, что в пылу борьбы я боюсь не прочувствовать до конца, как, навалившись пятнадцатью телами, убивали того, кто пустил меня, как соколенка, с руки, пустил, как острую стрелу из татарского лука, пустил, как золоченые поводья вороного коня, — как убивали моего хана…