«Что теперь об этом спрашивать? Андрея Тодлера нет…»
Нет нигде в мире! Мало кто даже помнит о нем… «А ты жив… Летишь к морю… Впереди какой-нибудь десяток лет! И их надо как-то прожить».
Платон Васильевич невольно закрыл глаза и подумал, засыпая: «Каждому свое… И никто ни в чем не виноват! Никто, кроме Всевышнего…»
Легкая дрема незаметно перешла в глубокий, почти обморочный сон, какого не было у Платона уже несколько месяцев.
Он почувствовал, что все мышцы его тела расслаблены, и он словно падал и падал в какую-то бесконечную глубину, где были только покойная тьма и полное растворение самого себя… И сознания… И ощущения тела… И малейшего желания.
Платон испытывал только счастье… Может быть, счастье распада… Безволия… Отсутствие себя!
Платон помнил, что когда маленьким начал ходить, то держался обеими руками за мочки ушей – для баланса. Один шаг, другой… на пятом он уже пошел уверенно, самостоятельно и всем своим видом показывая взрослым, чтобы они убрали руки и не мешали ему. Так, держась за уши, он ходил почти месяц, а потом отпустил их и огляделся… Мир вокруг него стал ближе, доступнее… Он сделал самостоятельный, свободный шаг и взялся за огромное кресло, попытался влезть на него, но оно было слишком высоким. Повернулся и увидел совсем близко – шагах в трех – высокий стол, с которого свисала скатерть с бахромой. Он попытался взобраться на него, схватившись за скатерть, но она поехала на него, упали какие-то стаканы, загремела посуда, посыпались на пол ложки-вилки…
Его подхватили на руки, смеясь и укоряя маленького Платона. Но он не испугался. Не заплакал… Он только с высоты маминых рук смотрел на разгромленный порядок на столе, льющуюся воду, перевернутую посуду и невольно задал себе вопрос: «Это я… Я! Сделал?»
Он вообще редко плакал в младенчестве и почти никогда в раннем детстве.
– А он у вас вообще нормальный? – спрашивали маму соседки. – Ребята подбегут к нему, кепку сбросят на землю. А он молча поднимет и сидит такой, как будто его это не касается.
– Да вроде бы нормальный! – отвечала мать, улыбаясь и беря его на руки. – Ох, и тяжел ты стал, Платоша!
А не плакал Платон потому, что он сам и все вокруг – ребята, дома, корова и даже огромный злой бык по имени Цыган, которого все боялись, – были в его понимании как бы отдельно. Его мир и мир вокруг не были едиными. Все, что происходило в его душе, во снах, в воображении, не перекрещивалось с миром, окружающим маленького Платона.
Так было и когда бык Цыган как-то подошел к нему и долго смотрел на мальчика своим иссиня-черным глазом. Ему не нравилось, что мальчик не отводил глаз, что он не боялся его, что он чувствовал себя равным грозному животному…. И тогда Цыган нагнул голову, рогом зацепил мальчишку за пояс и метнул его через голову, через хребет куда-то назад – чтобы не видеть больше его вызывающе-спокойных глаз. И замычал грозно, устрашающе…
К лежащему на земле Платону бросились соседи, ребята, выскочили мужики с дрекольем. Отогнали быка, подняли ребенка на руки.
– Господи, как же Цыган не пропорол ему живот?
А бык просто зацепил рогом за жесткий пояс – «из чертовой кожи» – и метнул тело мальчика, как камень из пращи…
Платоша, потерявший на время полета сознание, очутился на руках соседей и вдруг ойкнул. И не мог перевести дыхание. Он не мог зареветь. Не мог вздохнуть и только судорожно открывал и закрывал рот…
– В больницу!.. В больницу его надо! – раздавались крики вокруг.
Прибежала мать и, схватив Платона на руки, прижала к своей груди. И тут он тихо-тихо заплакал… И задышал свободнее… Что-то странное – из того, параллельного с ним мира, осталось позади. Но оно ворвалось в его сокровенную душу и сломало вечную преграду между его тонким маленьким миром и всем опасным, непонятным, далеким миром вокруг него…
И Платон вдруг зарыдал во всю силу легких. Это был не плач, это был детский неостановимый, захлебывающийся вопль протеста, прощания, разлома мира.
Он понимал, что этот мир опасен для него. Что ничего хорошего ему нельзя ждать от этого не его – большого, грозящего ему – мира. Что он заберет – одно за другим – все, что составляло его, Платона, сокровенный мир… Заберет мать, отца, покой, сон, гармонию и тихое течение его малой, сокровенной жизни, что было его сутью все годы, что он помнил себя… Пять с половиной лет… Заберет солнце, ночь, его покой, дыхание, сны… Отберет наслаждение жизнью! – Жизнью, которую он так чувствовал, впитывал с каждой секундой своего бытия… ее огромность… разноцветность, внутренний покой и согласие с ней.
Он стал беззащитным перед чужим миром… И от этого кричал, захлебывался в слезах, до потери сознания, в безмерном отчаянии…
…Зажглись надписи «Пристегнуть ремни…». Самолет заходил на аэропорт Анталии.
Платон Васильевич тряхнул головой, сбрасывая с себя оцепенение то ли короткого сна, то ли глубокой задумчивости.
Зачем он летел на южный берег Турции? Он вряд ли мог на это ответить… Наверное, отдохнуть. Или просто выпала свободная неделя-другая.
Сейчас он выйдет на знакомое поле анталийского аэродрома… Заплатит двадцать долларов за визу в Турцию… Дождется багажа. И на такси – в маленький городок Кемер, в котором он был уже раз пять… Тихий, благоустроенный, не слишком шумный… С прекрасным морем, пляжами, открытыми, светлыми горизонтами… С удобными гостиницами-пансионами, с добрыми, по-крестьянски простодушными горничными… Полупустые в этот октябрьский, еще солнечный и очень теплый по-турецки месяц…
И, оставив багаж в уютном маленьком – но со всеми удобствами! – номере, переодевшись, пойти к морю.
Сначала налево – по короткой зеленой улочке, мимо кабинета дантиста, маленькой страховой компании на первых этажах двухэтажных кремовых коттеджей, утопающих в густой зелени с открытыми террасками… Мимо уже пустующих к осени одинаковых апартаментов, из которых уже съехали шумные летние гости… Потом свернет на короткий, но очень широкий и очень прибранный бульварчик, перейдет оживленную дорогу и по торцовой части большого прибрежного отеля выйдет на широкую набережную.
Впереди, во всю ширину взгляда, будет по-южному светлое, гостеприимное, все в потоках солнца, ослепительное Эгейское море.
И он вздохнет – глубоко, спокойно, словно сбросив с плеч всю накопившуюся усталость, напряжение и вроде бы беспричинную тоску…
…Он бросил одежду на лежак, развел руки, глубоко вздохнул и медленно встал в чистую, показавшуюся холодной, светлую воду. Все тело его вздрогнуло, но тут же почувствовало родную, свежую, манящую стихию. И он поплыл – с удовольствием, с наслаждением, чувствуя себя в родной среде. С каждым гребком оживали его мышцы, забытое умение хорошего пловца давало наслаждение от каждого движения, от струй воды, обтекающей его стремительное тело. Сквозь мокрые ресницы он видел расплывчато-радостное солнце над головой и чувствовал себя счастливым, таким, как в пионерлагере, когда их водили на маленькую речушку… «Три минуты! Только три минуты – и на берег!» – слышался голос вожатой. Наслаждение от воды, от легкого холода, обнимающего его тело, от неожиданной свободы в речной неге были так сильны, так опьяняюще-радостны, что Платон визжал, кричал от счастья, от совершенно нового, непривычного головокружительного счастья!
«И это все было только в три минуты! А если бы их было пять? Десять?»
Платон Васильевич плыл долго, давно позади остался пляжный буй… Впереди и позади, казалось, была только вода с небольшими волнами.
Он перевернулся на спину и закрыл глаза. Сквозь веки все равно слепило солнце. Чувствуя приятную усталость, переводя дыхание, он снова оглянулся… Берега было почти не видно – только не высокие белесые горы и холмы маячили вдалеке…
Вот тебе и наслаждение… – то… детское! – от холодящей, чистой, в барашках волн, морской воды.
Платон Васильевич вздохнул, выплюнул струйкой воду и понял, что у него, нынешнего – почти семидесятилетнего, – нет сил доплыть до берега…
Об этом состоянии – между жизнью и смертью – мечтал он всего неделю назад, когда проснулся ночью и понял, что жизнь его кончена, просто кончился завод, как у остановившихся часов… Когда не было никаких желаний… Никаких сил… Никаких привязанностей…