— Неужели мы придем к брачному руководству или матримониальному содействию? — с горечью спросил профессор. — Вчера милый старый философ Гинзберг совершил самоубийство, — печально продолжал он, — вот так, Конни, а ведь он обещал поведать мне тайну вселенной. Даже послания никакого не оставил — а может быть, акт самоубийства и был посланием, подобно тому, как любовный акт должен, по идее, совершаться по любви?
Констанс улыбнулась.
— Вы справедливо ставите меня на место — наверно, я кажусь слишком прозаической, когда говорю обо всем этом. Но мне никогда не приходилось слышать ничего подобного, тем более испытывать такую страсть — словно она была бездонной. И дело тут не в мужчине, а в отношении. Почему бы мне не попытаться понять? Может быть, другим это тоже понадобится, таким, как я, таким, какой я была до этой встречи с Аффадом, — страдала и ныла в пустыне логического позитивизма.
— Правильно! Правильно! — воскликнул растроганный старик.
Но мысленно он произнес: «Здесь пахнет ведантой! Ох, уж эти восточные мудрецы, что им у нас тут понадобилось! Стоит только появиться какой-нибудь чертовой болезни, и вся наша культура для них уже под вопросом! Проклятый Аффад!»
— Правильно!
— Врачи со всеми их фобиями и филиями похожи на статуи из греко-римского музея, — сказала она. — Разве мы не напоминаем каннибалов в маскарадных костюмах?
— Всё без толку! — мрачно произнес он.
— Без толку! — повторила она печально.
Медицинская сестра принесла поднос с кофе и печеньем, и на мгновение они отвлеклись от неразрешимых вопросов.
— Фу ты! — удивленно воскликнула Констанс, наливая себе кофе. — Я и не знала, что так хочу есть! Удивительно!
— Интересно, почему? — сухо поинтересовался доктор Шварц, отпивая кофе.
Чудесно, когда есть человек, с которым можно поговорить, с которым можно обсудить наболевшее. Констанс благочестиво поцеловала старика в лоб и поблагодарила за терпение.
— Мне нужно, пожалуй, самому определить стоимость консультации.
Эти слова подвигли Констанс продолжить обсуждение своего нового опыта, с прежним горячим азартом.
— Любить восточного человека довольно страшно, потому что мы совсем разные. Он как отлично настроенное фортепиано, но без педалей. Я хочу сказать, что у нас разные исторические корни и разные интеллектуальные предпочтения. Моя душа, мое сердце сделаны из более новой ткани, из ткани шестнадцатого-семнадцатого столетий — они сформировались в мире, в котором чувство, чувственность, чувствительность были объектом бесконечных обсуждений и выражений, в котором романтическая любовь впервые взрастила своих нарциссов и своих дон-жуанов. Его прошлое — огромная космическая дыра, что-то почти безмерное, Египет с его абсолютным безразличием ко всему актуальному, сиюминутному. Я живу в мире условностей, а он — в вечности — скорее в прозе, чем в поэзии. Она выше в своем роде, хотя и чуть более прагматична: я могу укрыться за ней со всем своим юмором, он орудие моей интуиции. Я отказалась от него отречься — благодаря его мужественности, и он точно так же вел себя в отношении меня — из-за моей женственности. Теперь я понимаю, что моя любовь к Сэму была лишь предварительным опытом и не предполагала полной самоотдачи — мы были съедены заживо взаимными чувствами. И еще я понимаю, что совокупление, так сказать, старого образца — это случайное создание похоти; зато любовный акт будущего, конечно тоже инициированный страстью, может быть нежным, как вино или акварель, тоже обрести эстетическую ценность, может быть прекрасным и совершенным с точки зрения геометрии, как гнездо птицы или колыбель для младенца. В первый раз я чувствую себя оптимисткой в отношении любви, вы слышите? Любовь!
— О боже! — проговорил Шварц, не скрывая своего еврейского пессимизма, отягощенного венским воспитанием.
Он думал: человек рожден свободным, свободным, как ночной кошмар. Мы живем, но на нас беспрестанно посягают будущее и прошлое, мертвые и еще не рожденные. И те и те пребывают в диком ужасе от нескончаемого настоящего. Aie! А она в восторге от полифонического совокупления или возможности всю ночь целоваться, истекая медовым потом, как поется в вульгарной кабацкой песне! Врачи — люди не очень сообразительные, с ограниченным интеллектом, не проницательные. В их функцию входит всего лишь открыть то, что уже известно, но пока еще не признано. Скучная и жалкая роль, как у навозного жука, — который постоянно перекатывает навозные шарики. Ну и кому до этого есть дело?
— А что особенного, Конни, если вы получите давно вами заслуженное счастье? Вы меня пугаете своими слишком четко выраженными мыслями. Так вы быстро наскучите ему. Констанс кивнула.
— Знаю. Боюсь, как бы не стать слишком властной — и тогда я точно наскучу ему, как вы говорите. Он уже заявил мне, что женщин, которые много думают, психиатры должны побивать камнями.
— Хорошо бы, вы перестали ходить по комнате, — заметил Шварц, — словно вас тащит за собой огромный пес или подталкивает в спину ветер. У меня голова идет кругом.
— Прошу прощения, — виновато отозвалась Констанс и с деланным спокойствием села за стол. — Я просто думала, как это лучше сформулировать. Знаете, такая же разница между собором и мечетью. В мечети нет алтаря, нет фокуса, на котором сосредоточивается внимание. В ней истина как бы повсюду, хотя в целом она ориентирована и устремлена на Мекку. Собор географически ни на что не ориентирован, зато внутри все сфокусировано на одно особое место, на алтарь, где приносится главная кровавая жертва. Это, скажем так, стол мясника в христианском производстве. Здесь наливают вино, здесь режут и освящают хлеб. Это место также своего рода телефонная будка, из которой можно позвонить Богу и постараться выкупить по дешевке одну отдельную душу — потрясающая выдумка! Ладно, я знаю, что похожа на старину Сатклиффа, который мучает вас насчет Пиа. Но между нами действительно огромная разница — как между мечетью и собором. Однако любовь все уравновешивает, потому что она существует у всех. Аффад сказал, когда мы разговаривали, что это подсчитывается «инженером любви в терминах puissance massique — могучей власти коэффициента тяжести». Звучит красиво и загадочно, но я понимаю, что он имел в виду.
— Черт меня побери, если понимаю я, — угрюмо проговорил старик.
— Конечно же, понимаете.
Констанс казалось, что наконец-то она отделена от мира, с которым воевала, боролась их с Аффадом наука — от мира безответных привязанностей, легковесных приключений, объятий без озарений! Аффад совсем по-другому обнимал ее, и его объятия действовали на нее, как капля горячего оливкового масла, упавшая на щеку спящего Эроса. Наверно, она излечилась от вечной мечты всех женщин — стать неотделимой от чьего-то счастья — от этой гноящейся болячки самоуважения, застарелой дизентерии человеческого нарциссизма… Или на это нельзя надеяться?
— Я иду домой, — вдруг заявила Констанс. — Не могу работать, да и мне надо еще к столькому привыкнуть, что…
— Понимаю, — смиренно произнес доктор Шварц, — Идите.
Констанс показалось, что она не выдержит, если немедленно не увидит Аффада, поэтому она покинула клинику и сломя голову побежала к нему — но нашла лишь пустую комнату, неубранную постель, рядом с которой, чувствуя изумление, презрение и одновременно тревогу за его здоровье, обнаружила маленькую трубку, предназначенную для курения гашиша. И ею, к тому же, недавно пользовались! Аффад вошел, когда Констанс нюхала трубку, словно насторожившаяся кошка. Она спрятала ее за спину, когда они обнялись. Потом она протянула трубку Аффаду со словами.
— Ты не говорил, что куришь.
— А должен был? В конце концов, я египтянин и, да, я курю.
Однако потом Аффад прибавил, что курит редко и понемногу.
— Это имеет значение? — спросил он.
— Только потому, что касается тебя.
— Это безвредно. Но ритуал есть ритуал.
Констанс вздохнула с облегчением. Она отправилась в кухню, чтобы заварить чай, Аффад же стал внимательно осматривать книжные полки в поисках чего-то, что могло бы его заинтересовать.