Посреди ночи Сэм разбудил Констанс и, повернув лицом к себе, спросил хриплым шепотом:
— Скажи, дорогая, ты считаешь меня трусом за то, что я пошел к ним? — Очевидно, его ранили бездумные слова Блэнфорда. Сэма не успокоили страстные, бесконечно искренние объятия, хотя в них чувствовалась уже не только жалость. — Ответь, — упрямо проговорил он, с библейской настойчивостью.
— Конечно же нет! Несмотря на это дурацкое голосование в профсоюзе преподавателей — типично по-оксфордски! Конечно же нет! — с жаром повторила она, прижимая его к себе, пока хватало воздуха.
— Понятно, что Англия ничего не значит для Обри-с чего бы? Но мне трудно объяснить, почему она что-то значит для меня.
Сказав это, он закрыл глаза и увидел причудливую картину из серых домов, низких холмов, рябых рек, которые слились в единый романтический образ золотого кентского Уилда во время страды, и он поднял его, как небольшой круглый щит, в небо. Ему также вспомнилась короткая и нелепая любовная интрижка с девушкой, собиравшей хмель. Родители приятеля сдали ему смешной домик для сушки хмеля, якобы для занятий. Связь получилась никчемной и жалкой, хотя сборщица хмеля была храброй и прекрасной и такой же светловолосой, как Констанс. Тем не менее их невежество обернулось настоящей пыткой, потому что она боялась забеременеть, а он боялся подхватить какую-нибудь венерическую болезнь, о коих не имел ни малейшего представления! В уборной ближайшего бара стоял автомат, на первый взгляд напоминавший автомат для продажи фруктов или сигарет, но этот был битком набит презервативами. Там была надпись: «Опусти два шиллинга и хватай скорей добычу!» Какое прекрасное слово — «добыча». Какое печальное завершение любви. Какая прекрасная девушка, достойная более опытного и легкомысленного мужчины. И он — дурак, не сумевший быть ни искусным, ни ласковым! Все же, несмотря ни на что, сверкающий Уилд, тянувший к небу блестящие колосья под одуряющим зноем, постоянно возникал в его фантазиях! В каком-то смысле, Уилд не Уилд, Констанс стала частью картины, естественно войдя в нее. (Все это как-то уляжется, когда закончится война, — если она разразится!) За ланчем он сказал: «До чего же мне хочется, чтобы эта чертова война наконец началась». Блэнфорд отозвался: «Как же мне хочется хоть чего-то хотеть!»
Итак, они лежали, обняв друг друга, загорелые до черноты, и сладко спали, не слыша ни мышиного шороха, ни доносившегося издали — с чердака — храпа одного из друзей. Странно и то, что они больше не чувствовали себя беспомощными — зато были переполнены обманчивой радостью, которую дарит любовь. Бегающие по закоулкам памяти мысли, топанье по всему дому мышиных лапок среди гниющих яблок, женщины-привидения, чьи голоса доносил ветер, — беседующие, жалующиеся, плачущие. Дом напоминал старую шхуну, которая скрипела и стонала, стоило ветру изменить направление. Увы, в их сны проникла печаль, она завладела ими, едва к ним пришли мысли о расставаньи, об утратах и смерти — да, даже смерть являлась им; горькими слезами разлуки были полны их прощальные слова, сливавшиеся с прощальными корабельными гудками. Вот уж где было легко сбиться с толку! В снах они познавали боль, которую, проснувшись, старались не выдавать…
Причудливый особняк лорда Галена на вершине холма тоже был убран на зиму, и его последние званые обеды стали более импровизированными и более небрежными. Ну а поездка в Германию и финансовая промашка с нацистами ввергла банкира в глубокую депрессию. Однако ему было приятно видеть юную компанию из Ту-Герц — его совершенно очаровала Констанс, да и Сэма он считал весьма достойным юношей, несмотря на его бедность. Принц тоже частенько сиживал за гостеприимным столом лорда Галена, и как раз за одним из таких обедов официально предложил Блэнфорду стать его личным секретарем и через пару недель отправиться вместе с ним в Египет. Поначалу эта мысль возникла в контексте рассуждений о «совести», представлявшей, скажем так, лишь главный аргумент, но почему-то слово это причинило принцу боль, словно его укусил слепень.
— Совесть? — громко воскликнул он. — Никто не едет в Египет сражаться со своей совестью! — Нахмурившись, он внимательно оглядел сидевших за столом. — Египет — счастливая страна, — продолжал он. — Учитывая, что по части материального неравенства, криминальной слабости власти и общественной распущенности она занимает самое высокое место в мире, трудно понять, как Египет может быть счастливым. Бедные до того бедны, что поумирали от голода и появились вновь из потустороннего мира, хохоча от радости. Богатые грубы и бездушны в немыслимой степени. Каков же результат? Счастливый народ! Правда, куда вы ни пойдете, люди сбрасывают с себя одежды и показывают интимные органы, хохоча от радости. Все счастливы и довольны.
Лорду Галену стало не по себе.
— Боже мой! — патетически воскликнул он. — Что за бесстыдство!
Зато Блэнфорд пришел в восторг.
— А что нужно сделать в ответ? — спросил он сквозь смех, но принц молчал.
— Продемонстрировать свое одобрение, — наконец уклончиво проговорил он.
Макс, негр с фиолетовой кожей, который был у Галена шофером и доверенным слугой, теперь с утра занимался тем, что надевал на мебель чехлы. Начал он с верхнего этажа и постепенно спускался вниз, оставляя нетронутыми жилые комнаты. Это было похоже на постепенно осушаемый бассейн, и в конце концов не претерпели изменений лишь большой салон и столовая. Стопка пока не потребовавшихся чехлов лежала в холле. Гален вздохнул. До чего же печально таким образом обрывать лето, даже не имея уверенности в том, что заключенный в последнюю минуту мирный договор будет соблюдаться. И что тогда делать? Смогут ли они продолжать прежнюю жизнь, словно ничего не случилось? Нет, что-то важное в самой сути вещей претерпело штормовую встряску. Немецкие барабаны предсказывали новое направление. Однако будущее все еще было в потемках, неопределенным и — полным предзнаменований. («Заниматься с ней любовью — это смертельный номер, — подумал Сэм. — Все равно что подсунуть шпагоглотателю обоюдоострый нож вместо шпаги».) Блэнфорд лепил хлебные катышки и тоже размышлял о Ливии. У него была еще одна, тайная, причина любить ее — но прозвучало бы это довольно глупо, если бы он заикнулся об этом. Она оставила ему новенький томик Хаксли, его любимого писателя, с первым эссе о природе дзен-буддизма, с самым первым упоминанием о Судзуки,[4] которое словно освещало тьму разума. Вновь он размечтался о далеких краях, безопасных и безмятежных, как например Лхаса, где постигают мудрость, читая золотые сутры, переписанные золотыми чернилами… Эта книга так же, как открытие его поэтического дара, стала ее подарком ему, с которым не сравнится никакой другой подарок. Кому по силам понять такое?
Все же не сложившиеся между ними сексуальные и любовные отношения сказались на нем пагубно, временами он приходил в такое бешенство, что мог бы схватить ее, как крысу, и трясти изо всех сил, возвращая к здравому смыслу, — или, наоборот, вытряхивая из нее здравый смысл! Где она теперь? Он мог лишь догадываться, хотя в основном это зависело от того, есть ли у нее деньги оставаться даже в таком не очень дорогом месте, как Фаншон. Вверх от него поднимался хулиганистый и грязный бульвар Монмартр с заведениями, где ели кус-кус, и с жестяными арабскими кинотеатрами. Ей нравился этот маленький, чуть на отшибе отель, потому что его боковая дверь выходила в Музей восковых фигур. Выскользнув из нее, она могла часами бродить среди восковых знаменитостей, пролагая тропинку во французской истории (ее кровавой части), — между ее живописными эпизодами, и тогда лицо Ливии обретало новую красоту — из-за легкой отрешенности, которую навевали на нее эти затененные фигуры. Агония Марии-Антуанетты, смерть Марата (в подлинной ванне!) и выражение нежности на прозрачном лице Жанны д'Арк, всходившей на костер, — проходили часы, а Ливия все не могла покинуть музей, завороженная восковым подобием не существующего, но еще живого прошлого. Вот и праздник на венецианском Большом канале со сверкающим синим ночным небом и блестящими кусочками воды, или вечеринка, неожиданное суаре в замке Мальмезон со всей труппой стендалевских персонажей! Современные сценки практически не вызывали у нее интереса. А вот в душном маленьком холле с кривыми зеркалами она проводила много времени, принимая разные позы и внимательно, но без малейшей улыбки изучая свое искаженное отражение. Потом покупала жвачку и ныряла в кинотеатр, чтобы пофантазировать о длинном восковом носе Декарта или хитрой ухмылке на лице Фуке. Сейчас Блэнфорд думал о Ливии с тупой болью и мысленно проговорил: «Несчастная девочка, у нее прошлое, как лапа, полная заноз-колючек».