Оторвавшись от окна, спеша и волнуясь, я накинул халат и сбежал по крутой лестнице прямо во двор. Гроза отлетела, но еще веял дождь. Восток дивно бледнел.
Двор, что сверху казался налитым густым сумраком, был на самом деле полон тонким тающим туманом. Посередине, на тусклом от сырости газоне, стоял сутулый, тощий старик в промокшей рясе и бормотал что-то, посматривая по сторонам. Заметив меня, он сердито моргнул:
— Ты, Елисей?
Я поклонился. Пророк цокнул языком, потирая ладонью смуглую лысину:
— Колесо потерял. Отыщи-ка.
Дождь перестал. Над крышами пылали громадные облака. Кругом, в синеватом, сонном воздухе, плавали кусты, забор, блестящая собачья конура. Долго шарили мы по углам, — старик кряхтел, подхватывал тяжелый подол, шлепал тупыми сандалиями по лужам, и с кончика крупного костистого носа свисала светлая капля. Отодвинув низкую ветку сирени, я заметил на куче сору, среди битого стекла, тонкое железное колесо, — видимо от детской коляски. Старик жарко дохнул над самым моим ухом и поспешно, даже грубовато отстранив меня, схватил и поднял ржавый круг. Радостно подмигнул мне:
— Вот куда закатилось...
Потом на меня уставился, сдвинув седые брови, — и, словно что-то вспомнив, внушительно сказал:
— Отвернись, Елисей.
Я послушался. Даже зажмурился. Постоял так с минуту, — и дольше не выдержал...
Пустой двор. Только старая лохматая собака с поседелой мордой вытянулась из конуры и, как человек, глядела вверх испуганными карими глазами. Я поднял голову. Илья карабкался вверх по крыше, и железный обод поблескивал у него за спиной. Над черными трубами оранжевой кудрявой горой стояло заревое облако, за ним второе, третье. Мы глядели вместе с притихшей собакой, как пророк, поднявшись до гребня крыши, спокойно и неторопливо перебрался на облако и стал лезть вверх, тяжело ступая по рыхлому огню.
Солнце стрельнуло в его колесо, и оно сразу стало золотым, громадным, — да и сам Илья казался теперь облаченным в пламя, сливаясь с той райской тучей, по которой он шел все выше, все выше, пока не исчез в пылающем воздушном ущелье.
Только тогда хриплым утренним лаем залился дряхлый пес, — и хлынула рябь по яркой глади дождевой лужи; от легкого ветра колыхнулась пунцовая герань на балконах, проснулись два-три окна, — и в промокших клетчатых туфлях, в блеклом халате я выбежал на улицу и, догоняя первый, сонный трамвай, запахивая полы на бегу, все посмеивался, воображая, как сейчас приду к тебе и буду рассказывать о ночном, воздушном крушении, о старом, сердитом пророке, упавшем ко мне во двор.
8. БАХМАН
Не так давно промелькнуло в газетах известие, что в швейцарском городке Мариваль, в приюте св. Анжелики, умер, миром забытый, славный пианист и композитор Бахман. Я вспомнил по этому поводу рассказ о женщине, любившей его, переданный мне антрепренером Заком. Вот этот рассказ.
Госпожа Перова познакомилась с Бахманом лет за десять до его смерти. В те дни золотой, глубокий, сумасшедший трепет его игры запечатлевался уже на воске, а заживо звучал в знаменитейших концертных залах. И вот, однажды вечером, — в один из тех осенних прозрачно-синих вечеров, когда больше боишься старости, нежели смерти, — Перова получила от приятельницы записку: “Я хочу показать тебе Бахмана. Сегодня после концерта он будет у меня. Приходи”.
Я особенно ясно представляю себе, как надела она черное, открытое платье, быстрым движеньем надушила себе шею и плечи, взяла веер, трость с бирюзовым набалдашником, и посмотревшись напоследок в тройную бездну трюмо, задумалась и оставалась задумчивой всю дорогу от дома своего до дома подруги. Она знала, что некрасива, не в меру худа, что бледность ее кожи болезненна, — но эта стареющая женщина с лицом неудавшейся мадонны была привлекательна именно тем, чего больше всего стыдилась, — бледностью губ и едва заметной хромотой, заставлявшей ее всегда ходить с тростью. Муж ее, страстный и острый делец, был в отъезде. Лично господин Зак его не знал.
Когда Перова вошла в небольшую, фиолетовым светом залитую гостиную, где тяжело перепархивала от гостя к гостю ее приятельница, тучная, шумливая дама в аметистовой диадеме, — ее внимание тотчас же привлек высокий, бритый, слегка напудренный господин, который стоял, облокотившись на выступ рояля, и что-то рассказывал трем дамам, подошедшим к нему. Хвосты его фрака были на добротной, особенно пухлой, шелковой подкладке, и разговаривая он то и дело откидывал темные, маслянистые волосы, раздувая при этом крылья носа, — бледного, с довольно изящной горбинкой. Во всей его фигуре было что-то благосклонное, блистательное и неприятное.
— Акустика ужасная! — говорил он, дергая плечом, — а публика вся сплошь простужена. Не дай Бог кому-нибудь кашлянуть, моментально несколько человек подхватят, и поехало... — Он улыбнулся, откидывая волосы. — Это, знаете, как ночью, в деревне, собаки.
Перова подошла, легко опираясь на трость, и сказала первое, что пришло ей в голову:
— Вы, наверно, устали, господин Бахман, после вашего концерта?
Он поклонился, очень польщенный:
— Маленькая ошибка, мадам. Моя фамилия — Зак. Я только импрессарио нашего маэстро.
Все три дамы рассмеялись. Перова смутилась и рассмеялась тоже. Об удивительной игре Бахмана она знала только понаслышке и портрета его не видала. В эту минуту к ней хлынула хозяйка, обняла и таинственно, одним движеньем глаз, указав в глубину комнаты, шепнула:
— Вот он... посмотри...
И только тогда она увидела Бахмана. Он стоял в стороне от остальных гостей и, расставя короткие ноги в мешковатых черных штанах, читал газету, придвинув к самым глазам мятый лист и шевеля губами, как это делают при чтении полуграмотные. Был он низкого роста, плешивый, со скромным зачесом поперек темени, в отложном крахмальном воротничке, слишком для него широком. Не отрываясь от газеты, он рассеянно проверил одним пальцем ту часть мужской одежды, которая у портных зовется гульфик, и зашевелил губами еще внимательнее. Был у него очень смешной, маленький, круглый подбородок, похожий на морского ежа.
— Не удивляйтесь, — сказал Зак. — Он в буквальном смысле неуч: как придет в гости, так сразу берет что-нибудь и читает.
Бахман вдруг почувствовал, что все смотрят на него. Он медленно повернул лицо и, подняв растрепанные брови, улыбнулся чудесной, робкой улыбкой, от которой по всему лицу разбежались мягкие морщинки. Хозяйка поспешила к нему:
— Мсье Бахман, позвольте вам презентовать еще одну из ваших поклонниц, — госпожу Перову.
Он сунул ей свою бескостную, сыроватую руку:
— Очень приятно, очень даже приятно...
И опять уткнулся в газету.
Перова отошла. Розоватые пятна выступили у нее на скулах. От радостного движения черного, блестевшего стеклярусом веера затрепетали светлые завитки на висках. Зак мне потом рассказывал, что в тот первый вечер она произвела на него впечатление необыкновенно темпераментной, — как он выразился, — необыкновенно издерганной женщины, даром, что губы и прическа были у нее такие строгие.
— Эти двое друг друга стоили, — передавал он мне со вздохом. — Бахман-то, и говорить нечего, совершенно был лишен мозгов. А главное — пил, знаете. В тот вечер, когда они встретились, мне пришлось быстро, — прямо-таки на крыльях, — увести его, так как он вдруг потребовал коньяку, — а ему нельзя было, нельзя было. Мы же просили его: пять дней не пей, только пять дней, — т. е. пять концертов, вы понимаете... Ангажемент, Бахман, держись... Что вы думаете, ведь даже какой-то поэт в юмористическом журнале срифмовал “У стойки” и “Неустойки”. Мы буквально из сил выбивались. И притом — капризный, знаете, фантастичный, грязненький. Совершенно ненормальный субъект. Но играл...
И Зак молча закатывал глаза, тряся поредевшей гривой.
Просматривая с господином Заком тяжелый, как гроб, альбом газетных вырезок, я убедился, что именно тогда, во дни первых встреч Бахмана с Перовой, началась настоящая, мировая, — но какая короткая — слава этого удивительного человека. Когда и где Перова сошлась с ним, — этого никто не знает. Но после вечера у приятельницы Перова стала бывать на всех концертах Бахмана, в каком бы городе они ни давались. Сидела она всегда в первом ряду, прямая, гладко причесанная, в черном, открытом платье. Некоторые ее называли так: хромая мадонна.