Кладбище старое, аккуратное, не скученное — земли здесь много.
Через полтора километра мы вступаем в безлюдный поселок под вопли какого-то человека. Он сидит на водонапорной бочке и страшно, истерично орет в нашу сторону. До него так далеко, что слов разобрать невозможно, но тон агрессивный.
Я готова ко всему, — если близкие товарищи могут стать волками тряпошными, то уж чего хорошего ждать от чужих людей?
Улицы в поселке широкие — даже в Тункинской долине мы не видели таких широких улиц. Дома по-кулацки добротные, крепкие, широкие. Заборы — тоже крепкие, почти везде глухие, только у некоторых домов есть палисаднички с цветами. Мы идем и идем, но так никого и не видим, на улицах безлюдно. Должен же здесь быть магазин?
Если он закрыт, то должен же здесь жить продавец? Если его нет, то вообще здесь хоть что-нибудь должно же быть! Мы идем все дальше вглубь поселка и, наконец, видим деда на скамейке у ворот, дед курит трубку и равнодушно смотрит на нас, словно мимо его дома каждый день ходят одичавшие, почернелые люди в военной форме. У него такой равнодушный и отрешенный вид, что мы не решаемся заговорить и проходим мимо. Солнце садится. За поселком виднеются новые горы. Кажется, мы скоро его пройдем, но так и не нашли еще магазин. Больницу видели, а магазин — нет. Наконец, Алексей спрашивает у женщины в белом платке, где можно купить продуктов, к ней на помощь сразу приходит какой-то мальчишка, он показывает нам дорогу на центральную площадь поселка. Площадь довольно большая, вдоль нее стоят дома, самые разные — от сельсовета, с телевышкой и антенной, до столовой, которая сейчас закрыта. Мальчишка подводит нас к закрытой двери с окошечком. Раз есть такие меры безопасности, значит, здесь не безопасно, решаем мы. Дебелый, черноголовый мужик выглядывает из окошечка и спрашивает, что нам нужно. Его голова едва пролазит в отверстие. Он ставит нас своим вопросом в тупик. И в самом деле, что? Нас много, сил мало, с деньгами — не очень. Что брать? Мы берем каких-то консервов, крупу, макароны, соль, сахар, сигареты, шоколад, берем лапшу в пачках — от одной мысли о вкусе этой дешевой лапши, которая в обычное время на фиг никому не нужна, разве что с деньгами совсем туго, у меня слюной наполняется рот и в животе начинает урчать — она ведь со специями! Она соленая! Мужик расспрашивает, откуда мы, узнав, что мы пришли через сто десятый километр и сейчас торчим на Срамной, удивленно цокает языком. За его спиной — большая оббитая вагонкой комната со множеством стеллажей, он уходит туда, чтобы принести продукты. Мы распихиваем банки и пакеты по сумкам, Алексею достается самый тяжелый вещмешок. После недолгих раздумий я покупаю бутылку водки, я еще не знаю, зачем она мне, было бы что стоящее, может пригодилось бы, но пить водку — это даже в нашем положении слишком. Но я все равно её покупаю. Мы то и дело оглядываемся, чтобы к нам никто не подошел, мало ли… Правда, те люди, которых мы видим, не оправдывают рассказов дальнобойщиков — они спокойные, преисполненные чувства собственного достоинства. И на улице так чисто, как в городе не бывает, словно дворники каждый день ходят и подметают землю. Много местного населения.
Нам кажется, что это уже не буряты, а якуты. Они словно бы пониже, покоренастей, да и лица совсем другие. Многие посматривают на нас с любопытством, но не подходят. Что ж, по крайней мере, они не ведут себя агрессивно, а это уже много значит…
Юрка сразу же начинает хрумкать какими-то чипсами, мы разворачиваем шоколад, берем баллон с газировкой и потихоньку, жуя на ходу и запивая липкое лакомство, идем обратно. Фольга обертки восхитительно шелестит, шоколад тает в грязных руках, мне очень хочется их облизать, и я их украдкой облизываю…
Мы идем обратно по дороге, растянувшись цепочкой, по очереди пьем газировку, разумно рассудив, что проще её выпить, чем нести, к тому же мы купили её на свои деньги, а не на общие. Идти обратно сложнее, — сумки с каждым шагом становятся все тяжелей.
Напротив кладбища Алексей вдруг останавливается и говорит, что он сбил ноги. Он хромает и отстает, я пытаюсь забрать у него часть вещей, но он вцепляется в них клещом и не отдает почти ничего, разве что пачку макарон… Солнце садится, сумки оттягивают руки и плечи, а мы медленно пробираемся вперед, осознавая, что до лагеря бесконечно далеко… Алексей все время спотыкается.
Когда совсем темнеет, я не выдерживаю и сажусь прямо на обочину.
— На, одевай! — я быстро расшнуровываю кроссовки, и скидываю их. — Давай сюда сапоги…
Алексей до того уже измотан, что не спорит, надевает кроссовки, отдает мне сапоги. Сапоги тяжелые и идти в них нелегко. Через километр начинаю отставать я.
В темноте мы включаем фонарик — он у нас один на всех, и кто-то обязательно идет в темноте. Это маленький китайский металлический фонарик — его тусклое пятно совсем ничего не освещает. Мы спотыкаемся, то и дело падаем. Сапоги кажутся мне с каждым шагом тяжелее…
Нас обступает черная стена леса, он угрожающе шумит, и нам становится жутковато — кругом, на многие сотни километров вокруг нет никакого жилья, кроме Куморы. Я не выдерживаю первая — мне можно, я женщина.
— Дай топорик! — прошу я Алексея, и тот на ощупь достает топор.
Я беру топорик и начинаю тихонько стучать по нему, чтобы… Да если бы я знала, зачем я это делаю! Просто это почему-то вселяет в меня уверенность, что зверь на дороге, будь то волк или медведи, услышит нас и отойдет в сторону. Мы идем в кромешную тьму, взбираемся все выше и выше и выше… Я уже не понимаю, где мы, что с нами — руки занемели, ноги — тоже. Я все время цепляюсь за камни и за корни носками сапог. Как Алексей так долго в них шел? Внезапно в лицо мне бьет свет фонарика, я жмурюсь от яркого света и сразу не могу понять, кто это?
— Ну, слава Богу! — слышу я тонкий голос Будаева. Мецкевич забирает у меня топорик, стаскивает с Алексея тяжелый вещмешок.
— А мы уже вас потеряли… — продолжает громко говорить Будаев, — время-то — час ночи! Ну, пошли вас встречать…
— Далеко еще? — Алексей хрипит от усталости.
— Да нет, километра два — два с половиной.
Я закрываю глаза. Это далеко… Наши «спасители» быстро уходят в темноту — у них мощный фонарик, Юрка налегке идет быстро. Мы остаемся одни в кромешной темноте и даже без топорика. Если бы не злосчастные сапоги, мы бы, наверное, так не устали, но они кандалами висят на ногах, не пускают. Мы бредем в темноту, бредем и наконец, мне начинает казаться, что это уже никогда не закончится… Ноги горят в огне, в спину голодным зверюгой вгрызается боль… Фонарик садится… Куда идти? Под ногами хлюпает вода, я проваливаюсь куда-то между кочками, потом обдираю колени на камнях… Последний километр мы тащим друг друга — я то и дело начинаю всхлипывать, а Алексей уговаривает меня держаться.
— Ну что ты, мышонок? Давай, держись, — но по голосу слышно, что сам он держится из последних сил, наконец, мы переходим ручей и поднимаемся на последний пригорок.
На площадке полыхает костер, все сидят возле него и чему-то радостно смеются.
Наверное, они рады тому, что есть еда. На нас никто не обращает внимания.
Алексей помогает мне залезть в палатку, — на пороге лужа, я наклоняюсь, на коленях забираюсь внутрь, переворачиваюсь и сажусь. Я еле сдерживаю крик — спина полыхает огнем боли. Я долго полулежу на боку, не в силах пошевелиться. Я жду, когда боль погаснет. Очень хочется пить, Алексей у костра выкладывает продукты, вещмешок с тем, что мы купили для себя, закидывает в палатку и садиться на пороге. Мы пьем оставшуюся в баллоне воду, пьем и не можем напиться — она слишком сладкая. Алексей стаскивает с себя кроссовки, я свечу фонариком: подошва его ног — одна огромная, вздувшаяся мозоль… Сняв кроссовки, он не может даже на голую ногу надеть их назад. Как же ты шел, Лёшка?
Но он не унывает, отдышавшись, хромает к костру, кое-как засунув ноги в расшнурованные кроссовки и ступая на внешней стороне стопы.
Справившись с болью, выползаю и я — нужно поесть… Нам выделяют кипятку, нам улыбаются. Женька Королев улыбается шире всех.