– Не смешно, а – странно, – сказал Самгин, пожав плечами, поправляя очки.
Безбедов уклончиво покатал из стороны в сторону голубенькие зрачки свои, лицо его перекосилось, оплыло вниз; видно было, что он хочет сказать что-то, но – не решается. Самгин попробовал помочь ему;
– Человек она, кажется, очень властный...
– Человек? – бессмысленно повторил Безбедов. – Да, это – верно... Ну, спасибо! – неожиданно сказал он и пошел к двери, а Самгин, провожая его сердитым взглядом, подумал:
«Определенно преступный тип. Марину он не только боится, но, кажется, ненавидит. Почему?»
А на другой день Безбедов вызвал у Самгина странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто только для того, чтоб вызвать интерес к себе; размеры своего подвига он значительно преувеличил, – выстрелил он не в лицо голубятника, а в живот, и ни одна дробинка не пробила толстое пальто. Спокойно поглаживая бритый подбородок и щеки, он сказал:
– Помирились; дал ему две пары скобарей и двадцать целковых, – чорт с ним!
Самгину даже показалось, что и это – ложь да и не было выстрела, все выдумано. Но он не захотел сказать Безбедову, что не верит ему, а только иронически заметил:
– Побрились.
– Слушаюсь старших, – ответил Безбедов, и по пузырю лица его пробежали морщинки, сделав на несколько секунд толстое, надутое лицо старчески дряблым. Нелепый случай этот, укрепив антипатию Самгина к Безбедову, не поколебал убеждения, что Валентин боится тетки, и еще более усилил интерес, – чем, кроме страсти к накоплению денег, живет она? Эту страсть она не прикрывала ничем.
Дня через два она встретила Самгина в магазине словами, в которых он не уловил ни сожаления, ни злобы:
– Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря на солдат. Захария немножко побили, едва ноги унес. Вся левая сторона дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.
Говорила она неестественно, обнажая зубы, покачивая правой рукой так, точно собиралась ударить Самгина.
– Лидии дом не нравился, она хотела перестраивать его. Я – ничего не теряю, деньги по закладной получила. Но все-таки надобно Лидию успокоить, ты сходи к ней, – как она там? Я – была, но не застала ее, – она с выборами в Думу возится, в этом своем «Союзе русского народа»... Действуй!
Самгин пошел и дорогой подумал, что он утверждает в правах наследства не Турчанинова, молодого, наивного иностранца, а вдову купца первой гильдии Марину Петровну Зотову.
«Хищница, – думал он. – Становится все более откровенной, даже циничной».
Но возмущался он ее жестокой страстью холодно – от ума, убежденный, что эта страсть еще не определяет всю Марину. Да и неудобно ему было упрощать ее, – он чувствовал, что, упрощая Зотову, низводит себя до покорного слуги ее грубых целей. Но ее ум не может быть ограниченным только этими целями. Она копит деньги, наверное, не ради только денег, а – для чего-то. Для чего же? Он не мог бы объяснить, как сложилось и окрепло в нем это убеждение, но убеждение сложилось крепко. В конце концов он обязан пред самим собою знать: чему же он служит?
Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее показалось вытянутым и злым.
– Ах, знаю, знаю! – сказала она, махнув рукою. – Сгорел старый, гнилой дом, ну – что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, – вероятно, эта – остроносая, дерзкая.
И, хлопнув обеими руками по вороху газет на столе, она продолжала быстро, тревожно, с истерическими выкриками:
– Но – что будет делать Россия, которая разваливается, что – скажи? Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает; царь ненавидит то, что сам же дал, – эту Думу, конституцию и все. Говорят о диктатуре, ты подумай! О диктатуре при самодержавии! Разве это бывало? – Наклонив голову, она смотрела на Самгина исподлобья, очки ее съехали почти на кончик носа, и казалось, что на лице ее две пары разноцветных глаз. – По всем сведениям, в Думу снова и в массе пройдут левые. Этим мы будем обязаны авантюристу Столыпину, который затевает разрушить общину, выделить из деревни сильных мужиков на хутора... Самгин сказал:
– Ты, кажется, сочувствовала этой реформе?
– Нет, – резко сказала она. – То есть – да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни – это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. – Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.
– Впрочем – я напрасно говорю, я знаю: ты равнодушен ко всему, что не разрушение. Марина сказала о тебе: «Невольный зритель...»
– Вот как? – спросил Самгин, неприятно удивленный. – А – что это значит?
– Это – ужасно, Клим! – воскликнула она, оправляя сетку на голове, и черные драконы с рукавов халата всползли на плечи ее, на щеки. – Подумай: погибает твоя страна, и мы все должны спасать ее, чтобы спасти себя. Столыпин – честолюбец и глуп. Я видела этого человека, – нет, он – не вождь! И вот, глупый человек учит царя! Царя...
Самгин слышал ее крики, но эта женщина, в широком, фантастическом балахоне, уже не существовала для него в комнате, и голос ее доходил издали, точно она говорила по телефону. Он соображал:
«Вот как говорит Марина про меня...»
Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, – женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, – но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.
«Невольный зритель? Это – верно, я сам говорил себе это».
Лишь на минуту он вспомнил царя, оловянно серую фигурку маленького человечка, с голубыми глазами и безразлично ласковой улыбкой.
«Равнодушен и ненавидит... Несоединимо. Вернее – презирает. А я – ненавижу или презираю?»
Он невольно усмехнулся и вызвал у Лидии взрыв негодования.
– Неужели тебя все это только смешит? Но – подумай! Стоять выше всех в стране, выше всех! – кричала она, испуганно расширив больные глаза. – Двуглавый орел, ведь это – священный символ нечеловеческой власти...
Самгин не заметил, когда и почему она снова заговорила о царе.
– Мы все – двуглавые, – сказал он, вставая. – Зотова, ты, я...
– Что ты хочешь сказать? – спросила Лидия и тоже встала.
Вслушиваясь в свои слова, он проговорил, надеясь обидеть Лидию:
– Царь, вероятно, устал от этой возни и презирает всех...
– Он? Помазанник божий и – презрение к людям? – возмущенно вскричала Лидия. – Опомнись! Так может думать только атеист, анархист! Впрочем – ты таков и есть по натуре.
Она безнадежно покачала головой, затем, когда Самгин пожимал ее руку, спросила:
– Здесь у всех ужасно потные руки, – ты заметил? «Дура. Бесплодная смоковница, – равнодушно думал Самгин, как бы делая надписи. – Насколько Марина умнее, интереснее ее...»
И, поставив рядом с Мариной голубовато-серую фигурку царя, усмехнулся.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета – бывшим поверенным по делам Марины.