– Значит – причина будет лень и бунтует – она! А смысл требует другова! Вошь – в соху не впряжешь, вот это смысл будет...
– Эку дичь порешь ты, дядя Митрий, – сказал усатый Петр и обратился к Самгину:
– Это он все для того говорит, чтобы ничего не сказать. Вы его не слушайте, на драную одежу – не глядите, он нарошно простачком приоделся...
– Эх, Петр, напрасно ты, – сказал седобородый уныло, – пришли мы за одним делом, а ты... Лысый перебил его:
– Мы тебя, Петруха, знаем! Мы тебя очень хорошо знаем! Ты – не скрипи...
– И я знаю, что вы – спелись! Ну, и – будете плакать, – он матерно выругался, встал и ушел, сунув руки в карманы. Мужик с чугунными ногами отшвырнул гнилушку и зашипел:
– Солдат, шалава, смутьян он тут из главных, сукин сын! Их тут – гнездо! Они – ни богу, ни чорту, всё для себя. Из-за них и черкесов нагнали нам.
– А черкес – он не разбирает, кто в чем виноват, – добавил лысый и звонко возопил, хлопнув руками по заплатам на коленях:
– Нет у нас порядку и – нету! Седой взглянул в небо, раскаленное почти добела, и сказал:
– Быть грозе, – затем спросил Самгина:
– Вы кто будете: адвокат или просто – гость? Это рассмешило лысого:
– Чудно спросил, ей-богу!
Самгин встал и пошел по дорожке в глубину парка, думая, что вот ради таких людей идеалисты, романтики годы сидели в тюрьмах, шли в ссылку, в каторгу, на смерть... Но об этом он подумал мимолетно и как бы не от себя, – его беспокоило: почему не едет Марина? Было жарко, точно в бане, тяжелая, неприятная лень ослабляла тело. В конце дорожки, в кустах, оказалась беседка; на ступенях ее лежал башмак с французским каблуком и переплет какой-то книги; в беседке стояли два плетеных стула, на полу валялся расколотый шахматный столик. С холма, через кустарник, видно было поле, поблескивала ртуть реки, на горизонте вспухала синяя туча, по невидимой дороге клубилась пыль. И снова все так знакомо, ограничено, обычно – скучно все, скучно. Тут Самгин вспомнил, что зимою у него являлась мысль о самоубийстве. Обидная мысль.
Пыль вдали становилась гуще, – вероятно, едет Марина.
Самгин задумался: на кого Марина похожа? И среди героинь романов, прочитанных им, не нашел ни одной женщины, похожей на эту. Скрипнули за спиной ступени, это пришел усатый солдат Петр. Он бесцеремонно сел в кресло и, срезая ножом кожу с ореховой палки, спросил негромко, но строго:
– Значит, царь сам править не умеет, а другим – не дает? Чего же нам ждать?
– В январе снова откроют Думу, – сказал Самгин, искоса взглянув на него.
– Так. Вы – какой партии будете?
Закуривая, Самгин не ответил, а солдат не стал ждать ответа, винтообразно срезая кору с палки, и, не глядя на Самгина, озабоченно заговорил:
– Как скажете: покупать землю, выходить на отруба, али – ждать? Ежели – ждать, мироеды всё расхватают. Тут – человек ходит, уговаривает: стряхивайте господ с земли, громите их! Я, говорит, анархист. Громить – просто. В Майдане у Черкасовых – усадьбу сожгли, скот перерезали, вообще – чисто! Пришла пехота, человек сорок резервного батальона, троих мужиков застрелили, четырнадцать выпороли, баб тоже. Толку в этом – нет.
Солдат говорил сам с собою, а Клим думал о странной позиции человека, который почему-то должен отвечать на все вопросы.
– Вы, на горке, в дому, чай пьете, а за кирпичным заводом, в ямах, собраньице собралось, пришлый человек речи говорит. Раздразнили мужика и всё дразнят. Порядка до-олго не будет, – сказал Петр с явным удовольствием и продолжал поучительно:
– Вы старайтесь, чтобы именье это продали нам. Сам у себя мужик добро зорить не станет. А не продадите – набедокурим, это уж я вам без страха говорю. Лысый да в соломенной шляпе который – Табаковы братья, они хитряки! Они – пальцем не пошевелят, а – дело сделают! Губернаторы на селе. Пастыри – пластыри.
– Гроза идет, – сказал Самгин, выходя из беседки, – солдат откликнулся:
– Пускай идет, – и со свистом рассек палкой воздух. – Не желаете беседовать? Не надо, – безобидно пробормотал он.
Возвратясь в дом, Самгин закусил, выпил две рюмки водки, прилег на диван и тотчас заснул. Разбудил его оглушительный треск грома, – в парке непрерывно сверкали молнии, в комнате, на столе все дрожало и пряталось во тьму, густой дождь хлестал в стекла, синевато светилась посуда на столе, выл ветер и откуда-то доносился ворчливый голос Захария:
– Ольга, унеси молоко, скиснет! Теперь уж не приедут. Ах ты, господи...
Затем по стеклам дробно застучал град. Самгин повернулся лицом к стене, снова пытаясь уснуть, но вскоре где-то раздался сердитый окрик Марины:
– Есть тут кто-нибудь? Чаю скорее. Спроси Ольгу – белья женского нет ли, платья? Ну, халат какой-нибудь...
Самгин подошел к ней как раз в тот момент, когда молния встряхнула, зажгла сумрак маленькой комнаты и Марина показалась туго затянутой в шелк.
– Хороша? – спросила она. – А всё капризы Лидии, – надо было заехать в монастырь, ах... Ну, уходи, раздеваться буду!
Ее крупная фигура покачивалась, и как будто это она встряхивала сумрак. Самгин возвратился в зал, вспомнив, что тихий роман с Никоновой начался в такой же дождливый вечер; это воспоминание тотчас же вызвало у него какую-то торжественную грусть. В маленькой комнате шлепались на пол мокрые тряпки, потом раздался возмущенный возглас:
– Тише, Ольга, ты меня уколола...
Вошла Марина в сером халате, зашпиленном английскими булавками, с полотенцем на шее и распущенными по спине волосами, похожая на княжну Тараканову с картины Флавицкого и на уголовную арестантку; села к столу, вытянув ноги в бархатных сапогах, и сказала Сангину:
– Ну-ко, хозяйничай, угощай!
Захарий, улыбаясь радостно и виновато, внес большой самовар, потоптался около стола и исчез. Выпив большую рюмку портвейна, облизнув губы, она сказала:
– Жил в этом доме старичишка умный, распутный и великий скаред. Безобразно скуп, а трижды в год переводил по тысяче рублей во Францию, в бретонский городок – вдове и дочери какого-то нотариуса. Иногда поручал переводы мне. Я спросила: «Роман?» – «Нет, говорит, только симпатия». Возможно, что не врал.
Вытирая полотенцем мокрые волосы, она продолжала:
– Философствовал, писал сочинение «История и судьба», – очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым летом жил у него эдакий... куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, – умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина со скандалом. Томилин – тоже философствовал.
– Я его знаю, он был репетитором моим, – сообщил Самгин.
– Вот как?
Марина посмотрела на него, улыбаясь, хотела что-то сказать, но вошли Безбедов и Турчанинов; Безбедов – в дворянском мундире и брюках, в туфлях на босых ногах, – ему удалось причесать лохматые волосы почти гладко, и он казался менее нелепым – осанистым, серьезным; Турчанинов, в поддевке и резиновых галошах, стал ниже ростом, тоньше, лицо у него было несчастное. Шаркая галошами, он говорил, не очень уверенно:
– Человек должен ставить пред собой высокие цели...
– Очень правильно, – откликнулась Марина. – Но какие же?
Садясь рядом с нею, он сказал:
– Вообще – жить под большим знаменем... как, например, крестоносцы, алхимики.
Безбедов стоя наливал в стакан вино и бормотал:
– Нам старые знамена не подходят, мы люди самодельные.
– Что это значит? – спросил Турчанинов, видимо, искренно заинтересованный словом,
– Ну, – как сказать? – проворчал Безбедов, глядя в стакан. – Интеллигенция... самодельная. Нам нужно: хомут, узду и клочок сена пред глазами, чтоб лошадь шла вперед, – обязательно!
Турчанинов молча и вопросительно посмотрел на него – и спросил:
– Клочок сена?
– Ну да, – грубо сказал Безбедов, – вместо знамени.
– Брось, Валентин, – посоветовала Марина. Дождь стал мельче, стучал в стекла порывисто и все торопливее, точно терял силу и намеревался перестать.