Все, что говорил Турчанинов, он говорил совершенно серьезно, очень мило и тем тоном, каким говорят молодые учителя, первый раз беседуя с учениками старших классов. Между прочим, он сообщил, что в Париже самые лучшие портные и самые веселые театры.
– Я видел в Берлине театр Станиславского. Очень оригинально! Но, знаете, это слишком серьезно для театра и уже не так – театр, как... – Приподняв плечи, он развел руками и – нашел слово:
– «Армия спасения». Знаете: генерал Бутс и старые девы поют псалмы, призывая каяться в грехах... Я говорю – не так? – снова обратился он к Марине; она ответила оживленно и добродушно:
– О, нет, нет! Это очень интересно.
Самгин не верил ее добродушию и ласково поощряющей улыбке, а Турчанинов продолжал, все более увлекаясь и точно жалуясь, не сильным, тусклым тенорком:
– И – эти босяки, вагабонд!1 Конечно, я – демократ, – во Франции все демократы, – а здесь я чувствую себя народником, хотя моя мать француженка. Но – почему босяки? Я думаю, что это даже вредно. Искусство должно быть... эстетично. Станиславский в грязных лохмотьях, какой-то чудак дядя Ваня стреляет в спину профессора – за что? Этого нельзя понять! И – не попадает в двух шагах! Печальный пьяница декламирует Беранже, это – ужасно старо, Беранже! Во Франции он забыт. Вообще французы никогда не поймут этого. Они знают, что все уже сказано, и дело только в том, чтобы красиво повторить знакомое. Форма! – воскликнул он, подняв руку, указывая пальцем в потолок и заглядывая в лицо Марины. – Мысли – пардон! – как женщины, они не очень разнообразны, и тайна их обаяния в том, как они одеты...
Он замолчал, вздохнув облегченно, видимо, довольный тем, что высказал все, что тяготило его.
Миша позвал к чаю, Марина и парижанин ушли, Самгин остался и несколько минут шагал по комнате, встряхивая легкие слова парижанина. Когда он пришел к Безбедову, – Марина разливала чай, а Турчанинов говорил Валентину:
– Союз Москвы и Парижа – величайшая заслуга Александра Третьего пред миром, во Франции это понимают лучше, чем у нас.
– Нам понимать некогда, мы всё революции делаем, – откликнулся Безбедов, качая головой; белые глаза его масляно блестели, лоснились волосы, чем-то смазанные, на нем была рубашка с мягким воротом, с подбородка на клетчатый галстук капал пот.
– Революция – великое прошлое французов, – сказал Турчанинов и облизнул свои бледнорозовые губы анемичной девушки.
Марина сообщила Самгину, что послезавтра, утром, решено устроить прогулку в Отрадное, – поедет она, Лидия, Всеволод Павлович, приглашают и его. Самгин молча поклонился. Она встала, Турчанинов тоже хотел уйти, но Валентин с неожиданной горячностью начал уговаривать его:
– Город – пустой, смотреть в нем нечего, а вы бы рассказали мне о Париже, – останьтесь! Вина выпьем...
Турчанинов поцеловал руку Марины и остался, а она, выйдя на крыльцо, сказала Самгину, провожавшему ее:
– Забавный какой мальчуган! Ты послушай, что он Валентину наговорит, потом расскажешь мне, смеяться будем. Ну, до свиданья, хмурый человек! Фу, фу жара какая!..
Она ушла. Самгин постоял на крыльце, послушал; из открытого окна доносился торопливый тенорок гостя, но слова звучали невнятно. Идти к Безбедову не хотелось, не идти – было бы невежливо, он закурил и вошел. На него не обратили внимания. Турчанинов сидел спиною к двери, Безбедов – боком. Облокотясь о стол, запустив пальцы одной руки в лохматую гриву свою, другой рукой он подкладывал в рот винные ягоды, медленно жевал их, запивая глотками мадеры, и смотрел на Турчанинова с масляной улыбкой на красном лице, а тот, наклонясь к нему, держа стакан в руке, говорил:
– Языческая простота! Я сижу в ресторане, с газетой в руках, против меня за другим столом – очень миленькая девушка. Вдруг она говорит мне: «Вы, кажется, не столько читаете, как любуетесь моими панталонами», – она сидела, положив ногу на ногу...
– Чорт, – пробормотал Безбедов. – Это называется: без лишних слов!
– О нет, вы – ошибаетесь! – весело воскликнул Турчанинов. – Это была не девушка для радости, а студентка Сорбонны, дочь весьма почтенных буржуа, – я потом познакомился с ее братом, офицером.
Безбедов тихонько и удивленно свистнул. Он качался на стуле, гримасничал, хрипел и потел. Было ясно, что ему трудно поддерживать беседу, что он «не имеет вопросов», очень сконфужен этим и ест ягоды для того, чтобы не говорит А Турчанинов увлеченно рассказывал:
– Идут по бульвару мужчина и дама, мужчина заходит в писсуар, и это нисколько не смущает даму, она стоит и ждет.
Безбедов фыркнул.
– Да, по-русски – это смешно и немножко – свинство, но у них – только естественно. Вообще французам совершенно не свойственно лицемерие.
Со двора в окно падали лучи заходящего солнца, и все на столе было как бы покрыто красноватой пылью, а зелень растений на трельяже неприятно почернела. В хрустальной вазе по домашнему печенью ползали мухи.
– Д-да, живут люди, – сипло вздохнул Безбедов. – А у нас вот то – война, то – революция.
– Это ужасно! – сочувственно откликнулся парижанин. – И все потому, что не хватает денег. А мадам Муромская говорит, что либералы – против займа во Франции. Но, послушайте, разве это политика? Люди хотят быть нищими... Во Франции революцию делали богатые буржуа, против дворян, которые уже разорились, но держали короля в своих руках, тогда как у вас, то есть у нас, очень трудно понять – кто делает революцию?
Безбедов взмахнул головою и захохотал, хлопая по коленям ладонями, всхрапывая:
– Вот – именно – кто?
Турчанинов подождал, когда Валентин отсмеялся, и сказал как будто уже обиженно:
– Мое мнение: революции всегда делаются богатыми...
– Ясно! – вскричал Безбедов.
Самгин незаметно вышел из комнаты, озлобленно думая:
«Эта жирная свинья – притворяется! Он прекрасно видит, что юноше приятно поучать его. Он не только сам карикатурен, но делает карикатурным и того, кто становится рядом с ним».
После того, что сказала о Безбедове Марина,. Самгин почувствовал, что его антипатия к Безбедову стала острее, но не отталкивала его от голубятника, а как будто привлекала к нему. Это было и неприятно и непонятно.
Через день, утром, он покачивался в плетеной бричке по дороге в Отрадное. Еще роса блестела на травах, но было уже душно; из-под ног пары толстых, пегих лошадей взлетала теплая, едкая пыль, крепкий запах лошадиного пота смешивался с пьяным запахом сена и отравлял тяжелой дремотой. По сторонам проселочной дороги, на полях, на огородах шевелились мужики и бабы; вдали, в мареве, колебалось наивное кружево Монастырской рощи. Бричка была неудобная, на жестких рессорах,
Самгина неприятно встряхивало, он не выспался и был недоволен тем, что пришлось ехать одному, – его место в коляске Марины занял Безбедов. За кучера сидел на козлах бородатый, страховидный дворник Марины и почти непрерывно беседовал с лошадьми, – голос у него был горловой, в словах звучало что-то похожее на холодный, сухой свист осеннего ветра. И при этом – неестественно красное лицо, точно со лба, щек содрана кожа. Густая, темная борода кажется наклеенной. Еще в городе, садясь в бричку, Самгин подумал:
«Какое свирепое лицо».
А выехав за город – спросил:
– Вы откуда родом?
– Из Гурьева. Есть такой городок на Урал-реке. Раньше – Яицком звался.
– Казак?
– Казак. Только давно отбился от войска.
– Почему?
– Да... так, не полюбилось.
Спрашивать еще о чем-нибудь Самгин не захотел, а казак, помолчав, пробормотал:
– Оно, конешно, что ни люби – все промежду пальцев. Не ухватишь.
«Это я слышал или читал», – подумал Самгин, и его ударила скука: этот день, зной, поля, дорога, лошади, кучер и все, все вокруг он многократно видел, все это сотни раз изображено литераторами, живописцами. В стороне от дороги дымился огромный стог сена, серый пепел сыпался с него, на секунду вспыхивали, судорожно извиваясь, золотисто-красненькие червячки, отовсюду из черно-серого холма выбивались курчавые, синие струйки дыма, а над стогом дым стоял беловатым облаком.