– Конечно, возможно-с, так как документы не денежные. И ежели попы не воспользовались ими, могу поискать. Обыкновенно документы такого рода отправляются в святейший правительствующий синод, в библиотеку оного.
А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:
– Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: «Иакова» – не просто – Якова, а Иакова, вот как-с! «Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе» – Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!
И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:
– Прибавьте двадцать пять.
Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:
«Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?»
Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:
«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению...»
Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом».
«Какая ерунда, – подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. – Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен».
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе – молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, – босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.
– Обленились до чорта, – ожирели! – заорал Безбедов, когда Самгин вошел во двор. – Ну, – я их – взбодрю! Я – подниму! Вот увидите! Улыбнетесь...
Самгин, махнув ему шляпой, подумал:
«А – правильно говорят: страшно смешной».
Предвечерним чаем Безбедов сходил на реку, выкупался и, сидя за столом с мокрыми волосами, точно в измятой старой шапке, кашляя, потея, вытирая лицо чайной салфеткой, бормотал:
– Муромская приехала. Рассказывает, будто царь собрался в Лондон бежать, кадетов испугался, а кадеты левых боятся, и вообще чорт знает что будет!
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.
– А новый министр, Столыпин, говорит, – трус и дурак.
Слушая невнимательно, Самгин спросил:
– Кому говорит?
– Никому не говорит, – сердито ответил Безбедов. – Это – не он говорит, а – Муромская. Истеричка, чорт ее... Пылит, как ветер.
Откашлялся, плюнул в платок и положил его на стол, но сейчас же брезгливо, одним пальцем, сбросил на пол и, снова судорожно вытирая лоб, виски салфеткой, забормотал раздраженно:
– Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому чорту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все – испугались... А я – Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На-днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота...
Закурив трубку, он немножко успокоился и широко оскалил неровные крупные зубы.
– Кричал: «Финляндия хочет отложиться, шведы объявляют нам войну», – вообще: кипит похлебка!
Было ясно, что он торопится выбросить из памяти новости, отягощающие ее. Самгин усмехнулся.
– Да, смешно, – сказал Безбедов. – Царь Думу открывал в мантии, в короне, а там все – во фраках. Во фраках или в сюртуках, – не знаете?
– Не знаю.
– Уморительно! Чорт, до чего дожили, а? Вроде Англии. Он – в мантии, а они – во фраках! Человек во фраке напоминает стрижа. Их бы в кафтаны какие-нибудь нарядить. Хорошо одетый человек меньше на дурака похож.
Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение:
«Безбедов говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден говорить о пустяках, не интересных для него. Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван...»
Самгин рассердился и ушел. Марины в городе не было, она приехала через восемь дней, и Самгина неприятно удивило то, что он сосчитал дни. Когда он передал ей пакет писем и тетрадку «Размышлений», она, небрежно бросив их на диван, сказала весьма равнодушным тоном:
– Спасибо.
Это убедило Самгина, что купчиха действительно не понимает юридического смысла поступка, который он сделал по ее желанию. Объяснить ей этот смысл он не успел, – Марина, сидя в позе усталости, закинув руки за шею, тоже начала рассказывать новости:
– Ну, батюшка, Петербург совершенно ошалел. Водила меня Лидия по разным политическим салонам...
– Вы были там вместе?
– Ну да.
Самгин отметил, что Безбедов не сказал ему об этом. Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы – вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, – топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно. Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу, на митингах левые бьют кадетов, – те, от обиды, поворачивают направо.
– Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи пишет, он – высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми, хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат – мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.
Рассказывала она почти то же, что и ее племянник. Тон ее рассказов Самгин определил как тон человека, который, побывав в чужой стране, оценивает жизнь иностранцев тоже с высоты какой-то голубятни.
– Ты говоришь точно о детских шалостях, – заметил он; Марина усмехнулась:
– Разве? Как старуха? Учительница старая? Охлаждаю твое пламенное сердце революционера? Дай папироску.
Подавая ей портсигар, Самгин заметил, что рука его дрожит. В нем разрасталось негодование против этой непонятно маскированной женщины. Сейчас он скажет ей кое-что по поводу идиотских «Размышлений» и этой операции с документами. Но Марина опередила его намерение. Закурив, выдувая в потолок струю дыма и следя за ним, она заговорила вполголоса, медленно:
– Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, – иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, – сердце у тебя не горит, а – сохнет. Затрепал ты себя – анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю:
критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, – критика выродилась в навязчивую привычку ума и – только.