«Идол», – подумал Самгин.
В переднем ряду встала женщина и веселым голосом крикнула:
– Это Лукин, писарь из полиции, – притворяется, усы-то налеплены...
– Выведите его, – истерически взвизгнула Лидия. Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие огни...
– Хорошо, брат Захарий, – сказала она. Захарий разогнулся, был он высокий, узкоплечий, немного сутулый, лицо неподвижное, очень бледное – в густой, черной бороде.
– Брат Василий, – позвала Лидия.
Из сумрака выскочил, побежал к столу лысый человечек, с рыжеватой реденькой бородкой, – он тащил за руку женщину в клетчатой юбке, красной кофте, в пестром платке на плечах.
– Иди, иди, – не бойся! – говорил он, дергая руку женщины, хотя она шла так же быстро, как сам он. – Вот, братья-сестры, вот – новенькая! – бросал он направо и налево шипящие, горячие слова. – Мученица плоти, ох какая! Вот – она расскажет страсти, до чего доводит нас плоть, игрушка диаволова...
Доведя женщину до стола, он погрозил ей пальцем:
– Ты – честно, Таисья, все говори, как было, не стыдись, здесь люди богу служить хотят, перед богом – стыда нету!
Он отскочил в сторону, личико его тревожно и радостно дрожало, он размахивал руками, притопывал, точно собираясь плясать, полы его сюртука трепетали подобно крыльям гуся, и торопливо трещал сухой голосок:
– Тут, братья-сестры, обнаружится такое... И, не найдя определяющего слова, он крикнул:
– Ну, начинай, рассказывай, говори – Таисья... Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее – смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, – казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
– Отец мой лоцманом был на Волге! – крикнула она, и резкий крик этот, должно быть, смутил ее, – она закрыла глаза и стала говорить быстро, невнятно.
– Ничего не слышно, – строго сказала остроносая сестра Софья, а суетливый брат Василий горестно вскричал:
– Эх, Таисья, портишь дело! Портишь! Кормилицын встал и осторожно поставил стул впереди Таисьи, – она охватила обеими руками спинку стула и кивком головы перекинула косу за плечо. , – На двенадцатом году отдала меня мачеха в монастырь, рукоделию учиться и грамоте, – сказала она медленно и громко. – После той, пьяной жизни хорошо показалось мне в монастыре-то, там я и жила пять лет.
Смуглое лицо ее стало неподвижно, шевелились только детски пухлые губы красивого рта. Говорила она сердито, ломким голосом, с неожиданными выкриками, Пальцы ее судорожно скользили по дуге спинки стула, тело выпрямлялось, точно она росла.
– Жених был неказистый, рыжеватый, наянливый такой... Пакостник! – вдруг вскрикнула она.
– Во-от, вот оно! – с явным восхищением и сладостно воскликнул брат Василий.
Все другие сидели смирно, безмолвно, – Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.
«Совершенный идол», – снова подумал он, досадуя, что не может обнаружить отношения Марины ко всему, что происходит здесь.
– Вскоре после венца он и начал уговаривать меня:
«Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет», – рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. – А они – оба приставали – и хозяин и зять его. Ну, что же? – крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. – С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его – в отместку мужу...
– Эге-е! – насмешливо раздалось из сумрака, люди заворчали, зашевелились. Лидия привстала, взмахнув рукою с ключом, чернобородый Захарий пошел на голос и зашипел; тут Самгину показалось, что Марина улыбается. Но осторожный шумок потонул в быстром потоке крикливой и уже почти истерической речи Таисьи.
– С ним, с зятем, и застигла меня жена его, хозяинова дочь, в саду, в беседке. Сами же, дьяволы, лишили меня стыда и сами уговорились наказать стыдом.
Она задохнулась, замолчала, двигая стул, постукивая ножками его по полу, глаза ее фосфорически блестели, раза два она открывала рот, но, видимо, не в силах сказать слова, дергала головою, закидывая ее так высоко, точно невидимая рука наносила удары в подбородок ей. Потом, оправясь, она продолжала осипшим голосом, со свистом, точно сквозь зубы:
– В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое – муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то – вы подумайте! – ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, – вот ведь что!
Близко от Самгина кто-то сказал вполголоса:
– Ой, бесстыдница...
Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие слова возбуждали чувство брезгливости.
– Сначала-то я молча плакала, не хотелось мне злодеев радовать, а как начала вся эта мошка по лицу, по глазам ползать... глаза-то жалко стало, ослепят меня, думаю, навеки ослепят! Тогда – закричала я истошным голосом, на всех людей, на господа бога и ангелов хранителей, – кричу, а меня кусают, внутренности жгут – щекотят, слезы мои пьют... слезы пьют. Не от боли кричала, не от стыда, – какой стыд перед ними? Хохочут они. От обиды кричу: как можно человека мучить? Загнали сами же куда нельзя и мучают... Так закричала, что не знаю, как и жива осталась. Ну, тут и муженек мой закричал, отвязывать меня бросился, пьяный. А я – как в облаке огненном...
Таисья пошатнулась, чернобородый во-время поддержал ее, посадил на стул. Она вытерла рот косою своей и, шумно, глубоко вздохнув, отмахнулась рукою от чернобородого.
– Избили они его, – сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. – Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь – на той же березе повешусь». – «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом – застудился зимою...
И, облегченно вздохнув, она сказала громко, твердо:
– Издох.
Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд, становясь с каждой секундой как будто тяжелее, плотней.
Потом вскочил брат Василий и, размахивая руками, затрещал:
– Слышали, братья-сестры? Она – не каялась, она – поучала! Все мы тут опалены черным огнем плоти, дыханием дьявола, все намучены...
Встала Лидия и, постучав ключом, сердито нахмуря брови, резким голосом сказала:
– Подождите, брат Василий! Сестры и братья, – несчастная женщина эта случайно среди нас, брат Василий не предупредил, о чем она будет говорить...