Когда она подняла ее и осмотрела, мне показалось, что она вот-вот расплачется. На вышивке осталось грязное пятно, а несколько жемчужинок раскололось.
— О, что я натворила! — воскликнула она.
— Ничего, — сказала я. — Мадам Пантон починит ее, и она будет как новая.
— Но я испортила ee! Вы были так добры ко мне, и вот как я вам отплатила за это.
— Мадам, прошу вас, — вступил в разговор Хессенфилд. — Это такая мелочь… пустяк.
— Я никогда не прощу себе этого. После того, что вы сделали для меня…
— Умоляю вас, — сказала я, — не надо так расстраиваться. Это была чудесная поездка, и мы наслаждались разговором с вами.
— Да, конечно, — добавил Хессенфилд, — и мы не сделали ничего особенного. Мы все равно возвращались в Париж.
— Как вы добры ко мне.
Хессенфилд взял мадам де Партьер под руку и проводил до дома. Там она повернулась и печально улыбнулась мне.
— До свидания, мадам де Партьер! — сказала я. — Было большим удовольствием познакомиться с вами.
— До свидания! — сказала она. Так я побывала в Версале.
Я скучала по Мэри Мартон. Может, она и шпионила за нами, но в то же самое время она была такой прекрасной воспитательницей: Кларисса расспрашивала меня о ней.
От ребенка, обладающего пытливым умом, очень трудно отделаться неубедительными ответами, а сказать правду я ей не могла. Но я не раз думала о том, как бы она восприняла своим детским сознанием всю эту мешанину из шпионов и заговоров.
Очень помогла мне Жанна, постепенно она взяла уход за девочкой на себя. Кларисса полюбила ее, и на Жанну обрушился град вопросов, на которые, однако, всегда давались удовлетворительные ответы.
С Клариссой Жанна говорила только по-французски, и девочка теперь с великолепным акцентом говорила как по-английски, так и по-французски, и порой невозможно было сказать, какой стране она принадлежит.
— Это очень ей пригодится, — заявил Хессенфилд. — Нормальному французскому языку можно научиться, только если говорить на нем с самой колыбели.
С той поры как Жанна так естественно вошла в детскую, большую часть своего времени я начала проводить с ней, что шло на пользу и моему французскому, так как по-английски Жанна не могла сказать ни слова.
Жанна была довольно симпатичной девушкой, ей только что минуло двадцать. Она поделилась со мной, что была вне себя от счастья, когда ей удалось поступить на службу в такой прекрасный дом. До этого она была очень бедна, продавала цветы, и наша служанка порой покупала у нее их, чтобы украсить стол.
— Ах, мадам, — говорила она, — это был самый счастливый день в моей жизни, когда мадам Буланжер пришла ко мне впервые покупать цветы! Правда, она была суровой… и платила очень мало: она любила поторговаться. Тогда я жила с моей семьей… нас было так много. Это печальная сторона жизни в Париже, вы не знакомы с ней, мадам. Она не для вас. Это неподалеку от Нотр-Дама… за «Отелем Дье»,[7] сразу перед Дворцом правосудия. Улицы там опасны, мадам… очень опасны! У нас комнатка на улице Мармузе… Хотя я любила те места… я часто стояла у водосточных желобов и наблюдала за текущей водой. Неподалеку там красильни, и краски их попадают в сточные канавы. Там были такие цвета, мадам: зеленые, голубые, красные… Такими же были мои цветы, мы частенько выпрашивали их у знатных господ, но я никогда не воровала… никогда, мадам! Моя мать сказала мне: «Не воруй, ибо эти деньги все равно не; принесут тебе добра, и ты закончишь свою жизнь в Шатле или форте Эвек, и судьба твоя будет неописуемо ужасной».
— Бедная Жанна, у тебя была такая печальная, жизнь!
— Но сейчас все изменилось, мадам. У меня хорошая работа, и мне нравится ухаживать за малышкой.
И она ухаживала. Она рассказывала ей истории о Париже, и Кларисса зачарованно слушала ее. Каждый раз она буквально замирала от восторга, глаза ее возбужденно сверкали — ничего она так не любила, как гулять по этим улочкам и слушать рассказы Жанны.
Жанна многое знала, я чувствовала, что могу положиться на нее, и была довольна этим.
Иногда вечерами, когда Кларисса уже спала, мы сидели с Жанной и разговаривали. Родители в детстве ей рассказывали множество разных историй. Больше всего ей нравилось рассказывать о знаменитом скандале с отравителями, который потряс Париж лет тридцать назад и благодаря которому всем стали известны такие имена, как Лавуазье и мадам де Бринвильер. Особенная шумиха поднялась, когда обнаружилось, что в этом участвовало множество известных людей, и одно из подозрений пало на любовницу самого короля, мадам де Монтеспан.
Бабушка Жанны хорошо помнила тот день, когда мадам де Бринвильер привезли из тюрьмы Консьержери, где ее подвергали жестоким пыткам, на Гревскую площадь, где и отрубили ей голову.
— Это было ужасное время, мадам, и не было в Париже аптекаря, который бы тогда не дрожал в страхе за свою жизнь! В знатных домах царила смерть: мужья убивали жен, а жены — мужей; таинственной смертью гибли сыновья и дочери, отцы и матери, от смерти которых можно было получить выгоду. Париж был в смятении. Это все из-за итальянцев, мадам… из-за их таинственных ядов. У нас уже были мышьяк и сурьма… но лучшие яды всегда поставлялись итальянцами: яды без вкуса и без цвета; яды, которые попадали внутрь человека с его дыханием… Это было настоящее искусство. Люди говорили о Борджиа и, о королеве Франции, итальянке Екатерине Медичи. Они владели секретами лучших ядов.
— Жанна, — заметила я, — у тебя какой-то нездоровый интерес к этим вещам!
— Да, мадам, а еще говорят, у замка Шатле живет один итальянец, который содержит лавку, клиенты которой — знатные люди… а в задних комнатах там происходят странные вещи. Он очень богат, этот итальянец.
— Сплетни, Жанна!
— Может быть, мадам, но каждый раз, когда я прохожу мимо лавки Антонио Манзини, я осеняю себя крестным знамением.
«Когда Кларисса подрастет, надо будет нанять ей воспитательницу-англичанку», — подумала я.
Но будем ли мы еще здесь, когда она подрастет? Может, мы все так же будем строить новые заговоры? Я не представляла себе этого, почему-то я не могла думать о будущем.
Возможно, наше будущее будет полно опасностей, но как я вернусь в Англию? Слишком все сложно и запутанно там. В Эйот Аббасе оставался Бенджи, мой муж, которого я бросила, в Эверсли — Дамарис, жизнь которой я разрушила, из-за секундной прихоти переманив ее возлюбленного.
«Ты не заслуживаешь счастья!», — подумала Я о себе.
Однако своей судьбой я была довольна. Я любила Хессенфилда, и эта пылкая страсть, которой когда-то мы загорелись, теперь перерастала в глубокую, нежную любовь… «Любовь на века», — сказала я себе. Поэтому я была счастлива в настоящем и о будущем думать не могла.
Но разве это так плохо — жить сегодняшним днем? Не заглядывать в будущее, не оглядываться на прошлое? Этому мне предстояло еще научиться.
Через несколько дней одна из наших служанок принесла мне два пакета один был адресован мне, а другой — Хессенфилду. Я открыла свой и обнаружила внутри пару прелестных перчаток. Они были прекрасны — из серой кожи, настолько мягкой, что казались шелковыми, их покрывала вышивка их жемчугов, и похожи они были на те, которые мне пришлось выбросить, потому что мадам де Партьер наступила на одну из них Я сразу догадалась, кто послал их, и была права: к пакету прилагалось письмо.
«Моя дорогая леди Хессенфилд!
Я немного задержалась со своей благодарностью вам. Простите, но это произошло не по моей вине. Много времени ушло на то, чтобы достать кожу, которая мне требовалась. Думаю, эти перчатки вам понравятся. Похожую пару я послала вашему мужу.
Я хочу поблагодарить вас за то, что вы были так добры ко мне и довезли до Парижа, когда с моей каретой случилась эта неприятность. Я была так благодарна вам тогда, а потом мне было так стыдно, что отплатила вам тем, что испортила ваши чудесные перчатки.
Надеюсь, мы возобновим наше знакомство, когда я вернусь в Париж. Сейчас я еду в деревню и задержусь, может быть, на месяц.