Далее, в таких регионах, в которых генезис капитализма оказался к XVII веку обратимым, как Испания, Юго-Западная Германия, Северная Италия, с гибелью мануфактуры товарно-денежные отношения снова свелись к узкому внутреннему рынку, обслуживавшему в значительной мере нужды феодальной и патрицианской верхушки общества, и к натурализации рентных отношений в деревне.
Самой парадоксальной, однако, оказалась реакция на возникновение европейского капиталистического рынка общественно-экономических структур центральных и восточноевропейских регионов (Дании, остэльбекой Германии, Польши, Прибалтики, Чехии и Венгрии, части Австрии). Землевладельческие классы в этих странах проявили себя в такой степени экономически и политически влиятельнее третьего сословия, что в ответ на расширившуюся на Западе емкость хлебного рынка они ввели при содействии аппарата государства основанную на барщине закрепощенных крестьян поместную систему хозяйтва, нацеленную на производство в больших объемах зерна, предназначенного для вывоза на западноевропейские рынки. Это был откровенно реакционный поворот - от ранее господствовавших здесь натуральной и денежной форм ренты к
наиболее непосредственной и грубой форме феодальной эксплуатации крестьянства. Этот поворот не совсем точно назван «вторым изданием крепостничества», поскольку речь шла о феномене, ранее здесь неизвестном,-
превращении более чем пестрых и разнохарактерных форм крестьянской зависимости в универсальное крепостничество основной массы земледельцев.
Следует признать, что многолетняя дискуссия по вопросу о социально-исторической сущности этого поворота не приблизила историков к согласию. В то время как одни продолжают считать превращение рыцарских поместий в работающие на рынок, хотя и крепостнические, «фабрики зерна» в качестве свидетельства перехода и остэльбского региона к «капиталистическому типу хозяйства», другие, наоборот, усматривают в нем попятное движение к самым примитивным формам сеньориальнокрестьянских отношений, другими словами, сеньориальную реакцию на развитие капитализма на западе Европы. Думается, что, хотя второе заключение представляется автору этих строк более близким к исторической истине, нежели первое, тем не менее и оно нуждается в углублении. Нет сомнения в том, что
между сугубо коммерческой целью поместного (господского) хозяйства и чисто феодальным (внеэкономическим) способом ее достижения существовало глубокое противоречие, в котором и проявлялся переходный характер всей этой системы, как и эпохи в целом. Это во-первых. Во-вторых же, будучи доведенной до логического конца, эта система превращалась в форму ее
самоотрицания, т.е. весьма эффективный способ конечного подрыва самой ее способности функционировать в качестве производственного механизма. И причина проста - подобная система истощала с течением времени жизненные силы крестьянского двора, его способность содержать крестьянина и его семью.
«Как только народы, у которых производство совершается еще в сравнительно низких формах рабского, барщинного труда и т. д.,- писал по этому поводу Маркс,- вовлекаются в мировой рынок, на котором господствует капиталистический способ производства и который преобладающим интересом делает продажу продуктов этого производства за границу, так к варварским ужасам рабства, крепостничества и т. д. присоединяется цивилизованный ужас чрезмерного труда».
Проявляемая крепостником безграничная потребность в прибавочном продукте убивает работника. В результате то, что являлось в странах так называемого вторичного издания крепостничества первоначально безусловно
феодальной реакцией на возникновение европейского капиталистического рынка,
превращалось со временем в свою противоположность, оказывалось формой разложения втих структур.
«Коммерческое» барское хозяйство, основанное на труде дворовых холопов, живших на так называемой месячине, так же мало напоминает классическую феодальную модель производственных отношений, как и крепостническая мануфактура - капиталистическое предприятие. Ранний капитализм вообще рынку свободного труда, неразвитому и не всегда дешевому, предпочитал принудительные, подневольные его формы, практиковавшиеся и в мануфактуре - достаточно напомнить о «работных домах» в Англии XVII века.
Подведем некоторые итоги. Итак, на континентальном уровне анализа в истории Европы XVII века
только один-единственный общественно-экономический процесс был подлинно ведущим и определяющим все многообразии локальных процессов - новая
мануфактурная фаза процесса становления капитализма.
Если в XVI веке мануфактура побуждалась к движению и росту резко возросшей в результате Великих географичсских открытий емкостью рынка, импульсами его запросов, то в XVII веке функциональная связь мануфактуры и рынка постепенно становилась обратной: мануфактура (прежде всего в Голландии и затем в Англии) достигла такой эффективности, что в свою очередь
превратилась в решающий фактор расширения рынка сырья и сбыта готовых изделий вплоть до пределов рынка подлинно мирового.
Однако переломный характер европейской истории в XVII веке этим не исчерпывается. Установление политической системы новой, буржуазной цивилизации в Голландии и Англии внесло совершенно новый элемент в расстановку военно-политических сил в Европе. Политическим режимам остальной Европы, в различных вариантах воплощавшим единовластие земельной знати, был брошен вызов. Если к этому присовокупить конфессиональный раскол континента на страны протестантские и страны римско-католические, Реформации и контрреформации, то станет очевидным, сколь сложным оказалось здесь переплетение противоречий, в особенности в первой половине XVII века, когда происходила смена циклов хозяйственной конъюнктуры. В свете изложенного нетрудно заключить, что в сложном клубке противоречий, характеризовавших внутриполитическую жизнь и международные отношения этого времени, ведущей нитью было противостояние Испании и Голландии. Идеологическим выражением этого континентального масштаба конфликта являлись на языке политики две концепции государственности:
универсалистской (имперской) и национальной, а на языке религии -
контрреформация и Реформация.
Как известно, новое прочтение истории Тридцатилетней войны (1616 - 1648) в том и заключается, что в ней усматривают военный конфликт двух цивилизаций, находившихся не только в политическом, но и в идеологическом противостоянии. Суть его вкратце сводится к следующему. Согласно этой концепции, воплощением государственности - наследия ренессансной теории и практики, окрашенной протестантизмом,- являлись Соединенные провинции; им противостоял другой тип государственности, вдохновлявшейся идеологией контрреформации, воплощенной в политике Испании. Разумеется, было бы примером упрощенчества усмотреть в этой войне только конфликт между странами - поборницами капитализма, с одной стороны, и старого порядка - с другой. Коалиции воюющих государств формировались по линиям, весьма и весьма касательным к указанному водоразделу. Тем не менее в своей подоснове смутно прозреваемых общественно-экономических интересов, может быть даже как историческое предсказание, указанный водораздел несомненно уже присутствовал и давал о себе знать (см.: Poliiensky J. V. The Thirty Years War. Berkley, 1971. P. 9).
Впрочем, в странах, в которых политические структуры в первой половине XVII века еще оставались традиционными, в условиях большей или меньшей размытости структур социальных (прежде всего в Англии и частично во Франции) те же по сути своей противоречия приобретали
внутриполитический характер. Именно в этом тесном переплетении внутриполитических и внешнеполитических конфликтов и проявился с наибольшей выпуклостью «кризисный» характер XVII века. Если Тридцатилетняя война и может рассматриваться как определенная веха европейской истории, то она заключена прежде всего в двух результатах, обусловивших новую расстановку сил в европейской политике. Во-первых, Голландия - провозвестница наступления новой, капиталистической эры - получила международно-правовое признание в качестве суверенного государства, и, во-вторых, потерпела поражение политическая гегемония Габсбургов в европейской политике.