В Париже Гомбрович долго не выдержал и уехал в Западный Берлин, где читал лекции по философии и литературе и где с ним произошел странный, но, как мне представляется, заранее спланированный случай, который определил отношение к нему тогдашних польских властей и лишил его возможности вернуться на родину. Одновременно с Гомбровичем в Западном Берлине с пропагандистскими целями находилась группа польских деятелей культуры, в частности, актриса Барбара Витек-Свинарска и ее муж – режиссер политического театра. Свинарска встретилась с Гомбровичем в кафе, где должна была сыграть сцену из спектакля «Возвращение блудного сына» в современной политической интерпретации. Она была вооружена соответствующим реквизитом – красной гвоздикой – и соответствующими словами – Народ, Новая Польша, Призвание Художника и т. п. Все близкие Гомбровичу по духу люди подчеркивали, что он не был агрессивен, если иметь в виду агрессивность по отношению к людям, а не идеям. Но он действительно становился агрессивен по отношению к определенным ситуациям, которые ему насильственно навязывали. Необычным поведением, многозначительными вопросами и гримасами он демонстрировал всю их фальшивость и искусственность. В данном случае Гомбровичу навязывали чуждую ему пропагандистскую роль художника, разочарованного в прелестях западного образа жизни. А этот художник просто не мог в них разочароваться, потому что никогда и не очаровывался. И Гомбрович повернул сцену так, что она превратилась в поединок Сифона и Ментуса из «Фердидурке». Свинарской пришлось уносить свои уши, но того, что она донесла в них до редакций польских газет, оказалось достаточным, чтобы они, как по сигналу, начали против Гомбровича громкую кампанию, обвинив его в отсутствии патриотизма, враждебности к польскому народу и чуть ли не в фашизме. Путь в Польшу был отрезан. За дело всерьез взялись цензоры.
На Западе известность приобретала не только проза, но и драматургия Гомбровича. Пьеса «Свадьба», премьера которой состоялась в Париже 8 января 1964 года, получила премию от министра культуры Франции Андре Мальро. Впоследствии «Свадьба», как и другие пьесы Гомбровича, была поставлена почти во всех европейских столицах, делались попытки ее экранизации, в частности, Анджеем Вайдой. О драматургии Гомбровича необходим особый разговор с людьми, заинтересованными в обновлении репертуара наших театров. Пока же достаточно сказать, что, кроме «Свадьбы», Гомбровичем написаны еще две пьесы: «Ивонна, принцесса Бургундская» и «Оперетка».
Последним шедевром Гомбровича стал опубликованный в 1965 году роман «Космос», предлагаемый вниманию читателей в настоящем издании. Этот роман увенчал собрание сочинений его творчества, которое было самой яркой и лучшей составной частью собрания сочинений его жизни.
На Ривьере, где в последние годы жизни по состоянию здоровья вынужден был жить Гомбрович, он познакомился в 1964 году с Ритой Ламбросс, канадкой французского происхождения, изучавшей литературу в Сорбонне. Энергичная и деловая женщина, Рита Ламбросс взяла на себя все издательские дела Гомбровича, его переписку, оказывала материальную помощь его родным в Польше, словом, она стала его секретарем, помощником и другом. Гомбрович мог наконец сказать, что у него есть свой дом, свое убежище, немного человеческого тепла и покоя. Женился он на Рите за полгода до смерти, уже больной настолько, что у него не хватило сил встать с кресла для произнесения сакраментального «да». Это был последний жест в пьесе жизни Витольда Гомбровича, жест благодарности, признания и надежды.
Витольд Гомбрович умер в ночь на 25 июля 1969 года в небольшом городке Вансе и был похоронен на местном кладбище.
Хотел бы закончить разговор о Витольде Гомбровиче его собственными словами, на которые он имел право и которые, надеюсь, будут правильно поняты: «Я состоялся. Слишком состоялся. Витольд Гомбрович – эти два слова, которые я носил в себе, уже воплотились. И хотя я мог бы еще совершить нечто неожиданное для самого себя, я уже этого не хочу – не могу хотеть, потому что я слишком есмь. Среди этой неопределенности, изменчивости, непостоянства, под непостижимостью небес я есмь, уже состоявшийся, завершенный, определенный… я есмь и состоялся настолько, что это выводит меня за рамки природы».
С. Н. Макарцев
Космос
1
Расскажу-ка я вам о другом приключении, еще более удивительном…
Жарко, пот, Фукс. Он идет, я за ним. Брюки, штанины, каблуки, пыль. Идем, бредем, плетемся. Земля, колея, рытвины да ухабы, сверкание камешков, слепящий свет. Жара звенит и колышется, и черным-черно от солнца. Домишки, заборы, поля, леса, эта дорога и мы, бредем, плетемся, откуда, как, почему, можно долго рассказывать, а можно просто сказать: замучили меня отец, мать и вообще вся семья, надо было спихнуть, наконец, хотя бы один экзамен, а кроме того, вырваться, уйти куда-нибудь подальше, попробовать перемен. Я поехал в Закопане, иду Крупувками, раздумываю, где бы сыскать недорогой пансионатик, а навстречу Фукс, рыжемордый, лупоглазый и блеклый блондин с апатичным взглядом, но он мне рад, и я ему рад: как дела, что здесь делаешь, ищу комнату, я тоже, у меня есть адресок, – сказал он, – одной усадьбочки, там дешевле, но только далеко, почти в деревне. И вот мы идем, штанины, каблуки в песке, дорога и зной. Я смотрю вниз, земля и песок, блестят камешки, раз-два, раз-два, штанины, каблуки, пот, пелена перед глазами, уставшими еще в поезде, и это движение снизу, и ничего, кроме наших шагов.
Он остановился.
– Отдохнем?
– Далеко еще?
– Близко.
Я осмотрелся и увидел то, что должен был увидеть, и чего мне видеть не хотелось, слишком часто я это видел: елки и заборы, сосны и домишки, сорняки и травы, канавы, стежки-дорожки, поля и грядки и печные трубы… воздух… и все сверкает на солнце до потемнения в глазах, до черноты: черные деревья, серая земля, приникшие к земле зеленые растения – все черное. Собака залаяла, Фукс свернул в кусты.
– Здесь прохладнее.
– Идем.
– Погоди. Давай передохнем.
Он слегка углубился в кусты, где взгляду открылись закутки и ложбинки, притаенные в тени сосновых ветвей, оплетенных орешником. Я вгляделся в хаос листьев, веток, световых пятен, уплотнений, просветов, выпуклостей, уклонов, изгибов, округлостей, черт те чего, в изменчивое пространство светотени, которое подступало и откатывалось, замирало, набухало и, что еще там, поддавалось, размыкалось… растерявшийся, весь в поту, я ощущал снизу землю, черную и голую. А там, в зарослях, что-то виднелось – что-то выделялось, инородное и специфичное, хотя и неопределенное… мой спутник тоже к этому присматривался.
– Воробей.
– Ага.
Это был воробей. Воробей висел на проволоке. Повешенный. С подвернутой головкой и раскрытым клювиком. Он висел на тонкой проволоке, прикрученной к ветке.
Такая странность. Повешенная птица. Повешенный воробей.
Такая эксцентричность, которая вопияла здесь во весь голос и свидетельствовала о руке человеческой, забравшейся в эти заросли, – но кто? Кто повесил, зачем, какая могла быть причина?… продирался я сквозь путаницу мыслей в этой чащобе, изобилующей миллионом комбинаций, а тряская езда железной дорогой, ночь, лязгающая поездом, недосыпание, воздух, солнце и марш сюда с этим Фуксом и Яся, мать, скандал о письмом, «бойкот предку», Роман, наконец, неприятности с шефом у Фукса на работе (он об этом рассказывал), канава, рытвины да ухабы, каблуки, штанины, камешки, листья и вообще все потянулось внезапно к этому воробью, как ползущая на коленях толпа, а он воцарился, диво дивное… и царствовал здесь, в этом закутке.
– Кто же его повесил?
– Ребенок, наверное.
– Нет. Слишком высоко.
– Пошли.
Но он не двигался. Воробей висел. Земля была голой, но местами на нее наползала низкая жидкая травка, и много всякого-разного валялось вокруг: кусок мятой жести, палочка, еще одна палочка, рваная картонка, веточка, имелся также жук, муравей, еще один муравей, какой-то неведомый червяк, щепка и так далее, далее и далее до самых сорняков у корней кустов, – он разглядывал все это, как и я. – Пойдем. – Пойдем. – Но мы не двигались с места, возможно, потому, что слишком долго стояли и упустили удобный для ухода момент… а теперь это становилось все сложней и неуместней… мы с этим воробьем, повешенным в кустах… и начало у меня вырисовываться нечто вроде нарушения пропорций, то есть бестактности, несообразности с нашей стороны… мне так хотелось спать.