Однако я вижу, что сведения об ускользнувшем Каспаре Гаузере уже распространились среди профессоров философии, ибо некоторые уже высказали все, что у них на душе, ядовито и желчно понося меня в разных журналах и прибегая там, где недостает остроумия, ко лжи025 . Но я не жалуюсь, так как причина этого меня радует, а действие забавляет, служа иллюстрацией к стиху Гете:
Шпиц из конюшни все бежит
За нами в увлеченьи.
Но громкий лай его гласит
О нашем лишь движеньи026.
Франкфурт на Майне, август 1854
ВВЕДЕНИЕ
Я нарушаю семнадцатилетнее молчание027 , чтобы дать тем немногим, которые, опережая время, проявили внимание к моей философии, несколько подтверждений, предоставленных непредвзятыми, незнакомыми с ней эмпириками, чей направленный только на эмпирическое познание путь привел их в своем завершении к открытию именно того, что установлено моим учением в качестве метафизического начала, из которого вообще только и следует объяснять опыт. Это тем более воодушевляет, что выделяет мою систему из всех ей предшествующих, поскольку во всех них, не исключая даже новейшей системы Канта, сохраняется глубокая пропасть между их результатами и опытом, и многого еще недостает, чтобы они непосредственно дошли до него и соприкоснулись с ним. Тем самым моя метафизика оказывается единственной, имеющей общую точку соприкосновения с физическими науками, точку, до которой они идут навстречу ей, пользуясь собственными средствами, так что они действительно примыкают к ней и с ней совпадают: причем достигается это здесь не тем, что эмпирические науки насильственно приводят в соответствие с метафизикой, и не тем, что метафизика заранее тайно была выведена из них, а затем, как это делает Шеллинг, a priori обнаруживается то, что стало известно a posteriori, но обе стороны сами собой без всякой договоренности встречаются в одной и той же точке. Поэтому моя система не парит, как все предшествующие ей, в воздухе, возвышаясь над реальностью и опытом, а достигает той прочной почвы действительности, где физические науки вновь принимают исследователя.
Все чуждые эмпирические подтверждения, которые будут приведены здесь, касаются ядра и главного пункта моего учения, подлинной его метафизики, т. е. следующей парадоксальной основной истины: то, что Кант противополагает в качестве вещи в себе явлению, названному мной более определенно представлением, что он считает совершенно непознаваемым, эта вещь в себе, говорю я, этот субстрат всех явлений и, значит, всей природы есть не что иное, как то непосредственно известное и очень близкое нам, что мы обнаруживаем в глубине нашего Я как волю; следовательно, эта воля отнюдь не неотделима от познания и не есть его результат, как предполагали все предшествующие философы, а в корне отличается от вторичного и более позднего по своему происхождению познания, независима от него, следовательно, может существовать и находить свое выражение и без познания, как это и происходит во всей природе, начиная от животной и далее вниз: эта воля, как единственная вещь в себе, единственно истинно реальное, единственно исконное и метафизическое начало в мире, где все остальное — только явление, т. е. только представление, сообщает каждой вещи, какой бы она ни была, силу, посредством которой она может существовать и действовать; таким образом, не только произвольные действия животных существ, но и органическая деятельность их живого тела, даже его форма и свойства, затем вегетация растений и, наконец, даже в неорганическом царстве кристаллизация и вообще каждая исконная сила, которая открывается в физических и химических явлениях, даже тяжесть — все это само по себе и вне явления, т. е. вне нашего мышления и его представления, совершенно тождественно тому, что мы в себе обнаруживаем как волю, о которой мы имеем самое непосредственное и интимное знание, которое вообще возможно; далее, если отдельные проявления этой воли у познающих, т. е. живых существ приводятся в движение мотивами, то в органической жизни животного и растения они приводятся в движение раздражениями и в неорганической природе, наконец, — причинами в самом тесном смысле слова. Различие касается только явления; напротив, познание и его субстрат, интеллект, представляет собой совершенно отличный от воли, вторичный, сопутствующий только высшим ступеням объективации воли феномен, для самой воли несущественный, зависящий от ее проявления в животном организме и поэтому физический, а не метафизический, как сама воля; отсюда следует, что от отсутствия познания никогда нельзя заключать к отсутствию воли, что воля может быть обнаружена во всех явлениях лишенной познания, как растительной, так и неорганической природы; следовательно, вопреки тому, что до сих пор считали все без исключения, не воля обусловлена познанием, а познание волей.
И эта еще и теперь столь парадоксально звучащая основная истина моего учения получила во всех своих главных пунктах подтверждения эмпирических, всячески избегающих метафизики наук, вынужденных к этому силой истины, подтверждения тем более удивительные, что они идут с этой стороны: причем они становились известны лишь много лет спустя после выхода моей работы, однако совершенно независимо от нее. То, что именно данный основной догмат моего учения получил эти подтверждения, важно в двух отношениях: отчасти потому, что он — главная мысль, обусловливающая все остальные части моей философии; отчасти же потому, что только он может быть подтвержден чуждыми, совершенно независимыми от философии науками. Ибо хотя в своих постоянных занятиях философией в течение прошедших семнадцати лет я получил множество доказательств и для других частей моего учения — этической, эстетической и дианойологической, но все они в силу своей природы переходят с почвы действительности, на которой они возникли, непосредственно в философию; поэтому они не носят характер постороннего свидетельства и, будучи восприняты мною самим, не могут быть столь неопровержимы, недвусмысленны и убедительны, как те подтверждения, которые относятся к собственно метафизике и непосредственно даны ее коррелятом, физикой (в широком смысле слова древних мыслителей). Физика, следовательно, естествознание вообще, должна, следуя своим путем, прийти во всех своих ответвлениях в конце концов к точке, где завершатся ее объяснения: это — область метафизики, которую физика воспринимает как свою границу, выйти за пределы которой она не может; она останавливается на ней и передает свой предмет метафизике. Поэтому Кант справедливо сказал: «Очевидно, что первоисточники действий природы должны быть темой метафизики» ([Мысли] об истинной оценке живых сил, § 51). Следовательно, то недоступное и неведомое физике, на чем ее исследования завершаются, и что впоследствии ее объяснения предполагают как данное, она обычно обозначает словами «сила природы», «сила жизни», «влечение к созиданию» и т. п., которые говорят нам не более, чем х, у, z. Если же в отдельных благоприятных случаях особенно проницательным, и внимательным исследователям в области естествознания удается как бы украдкой бросить взгляд за ограничивающую их знание завесу и не только почувствовать границу как таковую, но и в некоторой степени воспринять ее свойства и даже заглянуть в лежащую по ту сторону область метафизики, а оказавшаяся в столь благоприятном положении физика прямо и решительно определяет исследованную таким образом границу как то, что некая метафизичекая система, в данный момент ей совершенно незнакомая, черпающая свои доводы из совсем иной области, установила истинную сущность и последний принцип всех вещей, которые она, к тому же, признает только явлениями, т. е. представлениями, — тогда эти различные по роду своих занятий исследователи поистине должны чувствовать себя как горнорабочие, которые ведут друг к другу в недрах земли с двух далеко отстоящих точек две штольни и после длительной работы в подземной тьме, где они ориентировались только на компас и ватерпас, наконец, с радостью слышат долгожданные удары молотов с противоположной стороны. Ибо эти исследователи постигают теперь, что они достигли так давно и тщетно желаемой точки соприкосновения между физикой и метафизикой, которые так же не могли прийти в соприкосновение, как небо и Земля, что достигнуто примирение обеих наук и найдена точка их соединения. А философская система, которая приходит к такому триумфу, обретает этим такое сильное и удовлетворяющее внешнее доказательство своей истинности и правильности, что большего и представить себе невозможно. По сравнению с таким подтверждением, которое можно считать арифметической проверкой, признание или непризнание ее в определенный период времени вообще не имеет значения, особенно если принять во внимание, на что распространялось подобное признание и что его получает, — из всего того, что сделано после Канта. На все то, что творилось в Германии в течение последних сорока лет под названием философии, у публики начинают открываться глаза, причем все больше и больше: настало время подведения итогов, и теперь станет очевидно, дали ли бесконечно продолжающиеся после смерти Канта писания и споры какую–либо истину. Это позволяет мне не останавливаться на недостойных предметах, тем более, что о том, что преследует моя цель, более кратко и красноречиво повествует следующий анекдот: Когда во время карнавала Данте затерялся в толпе масок, и герцог Медичи повелел его разыскать, а те, кому это было поручено, усомнились в возможности найти его, поскольку Данте был также в маске, то герцог предложил им задавать каждой похожей на Данте маске вопрос: «Кто познает доброе?». После того как они получили ряд глупых ответов, одна маска наконец ответила: «Тот, кто познает дурное». И по этому ответу они узнали Данте028 . Этим я хочу сказать, что не вижу причины приходить в уныние из–за отсутствия признания моих работ современниками, ибо я одновременно вижу, кому это признание уделено. Об отдельных людях потомство будет судить по их сочинениям, а по тому, как их принимали, — только о том, что представляли собой их современники. На наименование «философии современности», которое кое–кто хотел оспаривать у столь восхитительных адептов гегелевской мистификации, мое учение отнюдь не претендует, оно претендует на наименование философии будущего времени, того времени, которое не станет больше удовлетворяться набором бессмысленных слов, пустыми фразами и игрой параллелизмов, а потребует от философии реального содержания и серьезных открытий и одновременно оградит ее от несправедливого и нелепого требования, чтобы она во всех случаях служила парафразой действующей в стране религии. «Было бы ведь нелепо ожидать от разума разъяснений и в то же время заведомо предписывать ему, на какую сторону он непременно должен стать» (Кант, «Критика чистого разума», [М., 1964], с. 622). — Грустно жить в эпоху такого глубокого упадка, когда подобная сама собой разумеющаяся истина должна быть подкреплена авторитетом великого человека. Вместе с тем смешно, что от посаженной на цепь философии ждут великих открытий, и совсем уж забавно видеть, как ее представители с торжественной серьезностью делают вид, что способны это совершить, хотя каждый заранее знает, в чем длинной речи краткий смысл. Более проницательные обычно распознают скрытую под покровом философии теологию, которая держит речь и на свой лад поучает жаждущего истины ученика; это напоминает известную сцену из произведения великого поэта029 . Но те, чей взор проник еще глубже, утверждают, что под этим покровом скрыта не теология и не философия, а скрывается просто бедолага, который, с торжественной миной и глубокой серьезностью делает вид, что ищет высокую чистую истину, в действительности же просто ищет кусок хлеба для себя и своей будущей молодой семьи, — чего, впрочем, он мог бы достигнуть с меньшими усилиями другим, более почетным способом, — и ради этого готов делать все что угодно, даже а priori дедуцировать, а если надо, — и интеллектуально созерцать даже черта и его бабушку; хотя этот контраст между высокой и мнимой целью и убожеством действительной цели производит в высшей степени комичное впечатление, тем не менее, остается пожелать, чтобы чистая священная почва философии была бы очищена от таких ремесленников, как некогда был очищен от торгашей и менял иерусалимский храм. — Что ж, пусть до наступления этого лучшего времени философская публика расточает свое внимание и участие, так же, как до сих пор. Пусть, как и впредь, наряду с Кантом, этим великим, лишь однажды сотворенным природой духом, озарившим свои собственные глубины, каждый раз обязательно упоминается, как равный ему, Фихте, и ни один голос не воскликнет: Ηρακλής καί πίυηκος030 ! Пусть и впредь гегелевская философия абсолютной бессмыслицы (3/4 которой составляют пустоту, а 1/4 — безрассудные вымыслы) слывет непостижимой в своей глубине премудростью и никто не предложит использовать в качестве эпиграфа к его сочинениям слова Шекспира: «Such stuff as madmen tongue and brain not»031 , а в виде виньетки — каракатицу, образующую вокруг себя чернильное облако, чтобы никто не мог ее разглядеть, с надписью: mea caligine tutus032 . Пусть, как и до сих пор, каждый день приносит для использования в университетах новые системы, составленные из одних слов и фраз и написанные на ученом жаргоне, на котором можно целыми днями говорить, ничего не сказав, и пусть этой радости никогда не препятствует арабская поговорка: «Шум мельницы я слышу, но не вижу муки». — Ибо все это соответствует времени и должно идти своим ходом; ведь в каждый период времени есть нечто, аналогичное этому; с большим или меньшим шумом оно занимает современников, а затем настолько забывается и настолько бесследно исчезает, что следующее поколение не может даже сказать, что это было. Истина может ждать, перед ней долгая жизнь. Подлинное и серьезно задуманное всегда медленно идет своим путем и едва ли не чудом достигает своей цели, ибо его появление, как правило, встречают холодно, даже недоброжелательно по той же причине, по которой и впоследствии, когда оно достигает полного признания потомства, неизмеримое большинство людей отдают ему должное, только считаясь с авторитетами, чтобы не скомпрометировать себя, между тем как число подлинных ценителей остается почти столь же малым, как вначале. Все–таки эти немногие способны заставить уважать истину, ибо они и сами пользуются уважением. Они передают ее на протяжении веков из рук в руки над головами неспособной к пониманию толпы. Таково трудное существование лучшей части человеческого наследия. — Но если бы истина для того, чтобы быть истинной, должна была бы просить об этом тех, кого интересует совсем другое, то в ее назначении можно было бы отчаяться, тогда ей часто следовало бы вспоминать слова ведьмы: «fair is foul, and foul is fair»033 . Однако, к счастью, дело обстоит не так; истина не зависит от чьей–либо благосклонности или неблагосклонности и не нуждается в разрешении; она независима, время — ее союзник, сила ее неодолима, жизнь ее нерушима.