Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мы шли с горы. Шербаум молчал. Вороны над Горой из Обломков патетически напоминали о причине возникновения этой насыпи, уже заросшей деревьями. (Я предложил выпить в «Лесничестве Шильдхорн» «чего-нибудь погорячее».)

– Вы, наверно, спрашиваете себя, Филипп, чего он добивается этой историей? Вероятно, вы полагаете, что я снова пытаюсь разубедить вас, пытаюсь, как заподозрила меня в подброшенной ею записке ваша приятельница Веро Леванд, сбить вас с толку. Нет. Это прошло. Валяйте, пожалуйста. Но позвольте и мне мерить вашу затею примером из истории. Вам интересен этот случай?

– Ясное дело. Я вас еще расспрошу, позднее.

– Вот мое мнение: попытка Бартольди объявить революцию, а с ней и республику была в сущности легкомысленной глупостью, принесшей горе не только ему, но и портовым рабочим-полякам. (Оправдали, говорят, только его однокашников.) Бартольди не хватило трезвости революционера. Конечно, этот мальчик не мог знать того, что даже сам Маркс понял относительно поздно, – что революцию можно выиграть только с помощью класса, которому терять нечего, а светит приобрести все. Но нам, Филипп, человеку, получившему предостережение, знающему, следовало бы понимать, что задуманный вами поступок, публичное сожжение собаки, может оказать какое-то действие только тогда, когда широкие круги общества – я сознательно избегаю понятия «класс» – готовы воспринять ваш поступок как некий сигнал. Этого нет и в помине. Вы сами видели, какой чисто театральный эффект углядели в вашей затее подруги Веро. Вы сами видели, как полна решимости понять вас превратно моя уважаемая коллега госпожа Зайферт.

– Как звали вашего Бартольди по имени?

– Даже его имя история забыла.

(Теперь мы уже сидели в «Лесничестве Шильдхорн» и согревались пуншем.) Шербаум задавал вопросы относительно экономического положения города. Я говорил о сокращении торговли лесом и о бремени долгов (два миллиона прусских талеров), которое, правда, в 1794 году было облегчено государственными субсидиями и дотациями. Он хотел точно знать численность данцигского гарнизона. Постоянное присутствие на круг шести тысяч военных, среди них артиллеристов, саперов-фортификаторов и лейб-гусар, произвело на него сильное впечатление; ведь этой оккупационной мощи противостояли всего тридцать шесть тысяч гражданских лиц – а местному ополчению, некогда могучему орудию ремесленных гильдий, пришлось разоружиться. Когда я раскрыл свою папку, показал ему материал «К делу Бартольди» и процитировал сохранившиеся путевые заметки одного иностранца: «У французской системы здесь много приверженцев. Но я не думаю, что они когда-либо решатся на измену прусской власти, если она будет управлять ими с умеренностью и мягкостью», – Шербаум отдал должное моей истории: «С тех пор мало что изменилось».

– И поэтому, Филипп, я считаю, что историю с Бартольди нельзя повторять.

(Но опыт – даже за пуншем – передать невозможно.)

– Во-первых, я не хочу никакой революции. А во-вторых, я это логически рассчитал. Не знаю, есть ли у вас представление о теоретической математике…

– Знаю о ваших плохих отметках по названному предмету.

– Это только прикладная ерунда. Моя формула во всяком случае верна. Сначала не получалось, потому что за исходную точку я взял субботу. Даже воскресные газеты не реагировали. А понедельник вообще отпадал. Я стал работать со средой, имея в виду вторую половину дня. И вдруг получилось. Уже в четверг собирается палата депутатов. Поскольку в пятницу я снова годен для допроса, я назначаю в больнице пресс-конференцию и делаю заявление. Проходят первые демонстрации солидарности. Не только здесь, но и в Западной Германии. Во многих больших городах сжигают собак. Позднее присоединяется заграница. Веро называет это ритуализированной формой провокации. Ну что ж, какое-то название надо дать. Я покажу вам свою формулу, но лишь потом, когда дело будет сделано.

– А если не получится, Филипп? Если тебя убьют?

– Тогда, значит, формула была неверна, – сказал мой зубной врач. – А вы со своими историями… История с Бартольди требует повторения.

– Вы хотите сказать, что он это сделает…

– Если ясная морозная погода продержится до следующей среды, у меня не будет возможности исправлять и – если удастся – исправить его дистальный прикус.

– Мне бы ваши заботы.

– Скажите, дорогой, кроме образцовых влияний, которые вы, как штудиенрат, передаете своим подопечным, есть у вашего ученика какой-нибудь образец? Вы знаете, мы всё еще руководствуемся какими-то примерами. Я готов даже предположить, что гимназист Бартольди был долгое время вашим сверх-я, вашей опорой. Верно?

Мы направляем воспоминания по разным руслам. (В поисках утраченного образца.) Я был снова в коротких штанах и стоял перед фронтонными домами Бейтлергассе. Он уверял, что ему служил образцом чудо-конькобежец Нурми. (Мы сошлись на том, что потребность в образцах надо удовлетворять образцами профилактическими. «Надо предотвращать!») Когда я, сделав крюк, – отец на лоцманской службе, сына называют Штёртебекер, – преподнес свою конструкцию: отец, как уполномоченный по противовоздушной обороне, боролся с пожарами, сын готов к жертвенному сожжению, – врач согласился: «Звенья вашей цепи мотивов сшиты, правда, белыми нитками, но я все же не исключаю, что предполагаемые ожоги отца могут послужить неким указанием. Надо вам как-нибудь побывать у мальчика дома…»

Она живет среди матерчатых собачек и читает изречения председателя Мао. В ее комнате, меньшей, как будто, чем его комната, самое заметное место, среди множества самодельных вещиц, занимает революционер Эрнесто Че Гевара в виде крупнозернистой увеличенной фотографии. Это я знаю от него, который называет ее комнату детским садом, а ее коллекцию матерчатых зверюшек зверинцем. Он судит добродушно и свысока: «Ну, что ж, дело вкуса». Со своей коллекцией отпиленных мерседесовских звезд она все еще не расстается, хотя он и говорит: «Это у нас уже пройденный этап». Она привязалась к трофеям прошлого года: «Хорошее было время – срывали звездочки!» Он говорит: «Иногда мне, конечно, невмоготу. Она читает Мао, как моя мать читает Рильке». Мрачного Че он называет: «Ее, Веро, pin-up».[38] Он вспоминает, как о седой древности: «Раньше тал висел Боб Дилан. Я подарил ей. „He's so damn real…"[39] – написал я на портрете. Ну, дело прошлое».

У Филиппа Шербаума в простенке его комнаты тоже была приколота фотография: малоформатная газетная полоса, шириной в три узких столбца, ("редкий столбец был разделен маленьким – вдвое больше фотографии для паспорта – портретом юноши лет семнадцати: твердое округлое лицо, волосы смочены и гладко зачесаны назад. Слева пробор. Под фотоулыбкой я узнал мальчика из «гитлер-югенд», опрятного и серьезного, узнал свое поколение: «Кто это?»

(Когда я спросил Шербаума: «Можно мне как-нибудь навестить вас, Филипп?», он остался вежлив, как всегда: «Ну конечно. Я-то ведь у вас побывал. Только чай я не умею готовить». И когда я затем навестил его, – даже цветы для матери Филиппа оставил в прихожей, – мне не пришлось переспрашивать, чтобы получить ответ.)

– Это? Это Гельмут Хюбенер. Состоял в какой-то секте. Что-то вроде мормонов. Называлась она «Церковь святых последних дней». Сам он из Гамбурга, но печатали они в Киле. Это была группа-четверка, конторские ученики и служащие. Продержались они довольно долго. 27 октября сорок второго года его казнили здесь, в Плётцензее, а до этого, конечно, пытали.

Шербаум позволил мне снять листок со стены, чтобы прочесть напечатанное на обороте и посмотреть фотокопию официального сообщения о его казни. (Заметка среди заметок. Справа, на обороте, рубрика «Новости коротко» заканчивалась сообщением о конкурсе «Молодежь исследует».) Рядом с номером страницы я прочитал: «Немецкая почта». – «С каких пор вы читаете профсоюзные газеты?»

вернуться

38

Зазноба (англ.).

вернуться

39

Он здесь так похож на себя (англ.).

43
{"b":"10731","o":1}