— Ну всё, Вилли, хватит, — сказала она. — Брось это. Немедленно брось оружие.
Уж не знаю, собирался ли он в нее выстрелить, но автомат не бросил. Сэм уже стоял с ней рядом, и только она произнесла эти слова, как он спустил курок. Выстрел отбросил Вилли назад, и он кубарем покатился с лестницы до самого низа. Когда мы к нему подбежали, он был уже мертв. Я думаю, он был мертв еще до того, как осознал, что в него выстрелили.
Это случилось шесть или семь недель назад. Из восемнадцати наших резидентов семь погибли на месте, трое выжили, пятерым удалось бежать. Мистер Хсия, накануне показывавший карточные фокусы, скончался на следующее утро. Раны мистера Розенберга и миссис Рудники оказались легкими, за неделю мы их выходили и отправили на волю. Это были наши последние постояльцы. Наутро после трагедии Сэм прибил на парадную дверь табличку: ПРИЮТ ЗАКРЫТ. Толпа не спешила расходиться, но вдруг резко похолодало, и, безуспешно прождав несколько дней, народ схлынул. После этого мы ввели режим жесточайшей экономии, чтобы попытаться протянуть до весны. Сэм с Борисом каждый день возились с машиной, поддерживая ее в рабочем состоянии. План простой: при первой же оттепели уехать. Виктория вроде бы тоже хочет присоединиться к нам, но тут у меня есть сомнения. Время покажет. Глядя на небо в последние трое суток, я думаю, ждать нам недолго.
Возвращаюсь к той страшной ночи. Мы поспешили избавиться от мертвых тел, ликвидировали последствия разгрома, замыли кровь. Уборка закончилась уже под утро. Мы поднялись к себе, чтобы немного вздремнуть. Сэм тут же уснул, а у меня сна — ни в одном глазу. Тихо, чтобы его не потревожить, я выскользнула из постели. В углу валялась моя старая сумка. Я села на пол и, сама не знаю зачем, стала ее перебирать. Тут-то я и обнаружила синюю тетрадь, которую когда-то купила для Изабель. Вначале шли ее коротенькие записки для меня, нацарапанные в последние дни болезни, когда она уже не могла говорить. Простые вроде бы фразы — «спасибо», «вода», «милая Анна», — но, когда я вгляделась в эти крупные слабеющие буквы и вспомнила, с каким напряжением она старалась довести до меня смысл этих посланий, они перестали мне казаться такими уж простыми. В голове сразу зароились воспоминания. Не задумываясь, я вырвала из тетради эти страницы, аккуратно их сложила и спрятала в сумку. Потом взяла огрызок карандаша мистера Гамбино, положила тетрадь на колени и принялась писать это письмо.
С тех пор я каждый день пишу тебе по несколько страниц, стараясь изложить все по порядку. Порой я спрашиваю себя, что же я все-таки упустила, какие моменты забылись и уже никогда ко мне не вернутся — вопросы без ответов. Времени в обрез, тут не до лишних слов. Поначалу думалось, что я в три-четыре дня уложусь. И вот уже почти вся тетрадь исписана, а я только прошлась по поверхности. Неудивительно, что мой почерк становится все мельче и мельче; хочется все вместить, добраться до конца, пока еще есть время, но сейчас я вижу, что занималась самообманом. Слова — это такая штука: чем ближе точка, тем больше остается сказать. Конец — плод нашего воображения, порт назначения, который мы придумываем, чтобы было к чему стремиться, но в какой-то момент мы понимаем, что никогда там не окажемся. Остановка означает только одно: закончилось отпущенное время. Мы останавливаемся, но это не значит, что мы добрались до конца.
Слова делаются все мельче и мельче; наверно, их уже невозможно прочесть. Они напоминают мне кораблики Фердинанда, его лилипутскую флотилию парусников и шхун. Зачем я пишу, сама не знаю. Мое письмо никогда до тебя не дойдет. Это все равно что кричать в пустоту, огромную чудовищную пустоту. Но когда у меня случаются проблески оптимизма, я с содроганием представляю себе, что ты все-таки получаешь это письмо. Ты приходишь в ужас от моего рассказа, тебе становится за меня страшно, и ты повторяешь мою роковую ошибку… Пожалуйста, не надо. Я знаю, что ты на это способна. Если ты меня еще любишь, прошу тебя, не попадай в ту же ловушку. Меня бросает в дрожь от одной мысли, что ты ходишь, как неприкаянная, по этим улицам. Хватит того, что я сбилась с курса. А ты оставайся на месте, там, где я мысленно тебя вижу. Я здесь, ты там — не лишай меня моего последнего утешения.
Впрочем, даже если эта тетрадь попадет к тебе в руки, еще не факт, что ты ее прочтешь. Ты мне ничем не обязана, и мне не хотелось бы думать, что я заставила тебя что-то сделать против твоей воли. Иногда я именно так себя успокаиваю: дескать, у тебя не хватит духу открыть эту тетрадь. Знаю, что сама себе противоречу, но вот такие чувства меня порой охватывают. Если я угадала, то все написанное ни к чему. Твои глаза не увидят этих слов, они не лягут камнем на твою душу. Может, оно и к лучшему. И все же мне бы не хотелось, чтобы ты уничтожила или выбросила мое письмо. Пусть бы, непрочитанное, оно попало к моим родителям. У них останется на память моя тетрадь, даже если они тоже никогда ее не откроют. Может, они положат ее в мою комнату. Да, хорошо бы. На одну из полок над моей кроватью, рядом со старыми куклами и балетной пачкой, подаренной мне в семь лет, — последнее, что будет напоминать им обо мне.
Я теперь редко выхожу. Только когда подходит моя очередь делать покупки, но чаще всего Сэм вызывается меня подменить. Я отвыкла от улиц, и каждая вылазка для меня — мучительное испытание. Что-то произошло с моим вестибулярным аппаратом. Всю зиму меня терзала мигрень, и стоит мне пройти пятьдесят или сто метров, как меня начинает шатать из стороны в сторону. Мне кажется, что я сейчас упаду и не встану. В доме проще. Кухарю понемногу — все-таки не на двадцать — тридцать человек готовить, а на четверых. Да и едим мы всего ничего — так, чтобы только унять резь в желудке. Все деньги мы откладываем на поездку, поэтому приходится не отступать от режима. Зима выдалась холодная, хотя, конечно, не сравнить с той зимой, по крайней мере без затяжных снегопадов и убийственных ветров. Мы разобрали часть дома и жгли все, что можно, в печке, чтобы согреться. Идея принадлежала Виктории. Означало ли это, что отныне ее взгляд устремлен в будущее или что ей все стало безразлично, сказать не берусь. Мы изрубили на дрова перила, двери, дощатые перегородки. Поначалу в этом была какая-то дикая радость разрушения, но со временем не осталось ничего, кроме ощущения безысходности. Почти все комнаты стоят пустые, и кажется, что мы живем на заброшенной автобусной станции, в старом здании, предназначенном на слом.
Последние две недели Сэм прочесывает окраины города, изучает укрепленные пункты, следит за перемещением войск. Все это может нам пригодиться в нужную минуту. В данный момент наши взгляды устремлены к Бастиону Скрипача. За этой крепостью на западной границе начинается открытое пространство. Ворота Миллениума на юге также привлекли наше внимание. По слухам, там куда более оживленное движение, зато охрана слабовата. Единственный путь, который нам заказан, это на север. В тех краях очень неспокойно, даже поговаривают о возможном вторжении иностранных войск, которые сосредоточиваются в лесах и только ждут весны, чтобы напасть на город. Конечно, такие разговоры ходили и раньше, так что трудно судить, насколько это серьезно. Хотя Борис Степанович достал для нас транзитные пропуска, дав на лапу какому-то чиновнику, тем не менее он каждый день крутится в районе правительственных зданий в центре города в надежде раздобыть важную информацию, которая впоследствии может нам пригодиться. Пропуска — это, конечно, хорошо, но не факт, что мы сумеем ими воспользоваться. Если они окажутся фальшивыми, нас арестуют на месте. А то еще начальник блокпоста может просто конфисковать наши пропуска, и нам придется возвращаться несолоно хлебавши. Такое у нас бывает, так что надо быть готовыми к любому повороту. Нет, не зря Борис постоянно вынюхивает и высматривает. Увы, слухи темны и противоречивы, и проку от них никакого. По мнению Бориса, это может говорить о скором падении правительства. Если это так, хорошо бы воспользоваться временной неразберихой. Ну а пока длится эта неопределенность и мы застыли в ожидании, в гараже стоит под парами автомобиль со всеми нашими чемоданами и девятью запасными канистрами бензина.