– Итак, ты хочешь знать о моей маме, – начала Антуанетта.
– А ты веришь в то, что о нас говорят? – прервал я ее.
– Это не имеет никакого значения, – спокойно отвечала она, – верим мы или нет, потому что от нас ничего не зависит. Мы похожи вот на них, – она смахнула мертвого мотылька со стола. – Но помнишь, я задала тебе вопрос. Ты можешь на него ответить?
Я снова отпил рома, и в голове у меня сделалось гораздо яснее.
– Я отвечу, но я и сам хотел у тебя кое-что спросить. Жива ли твоя мать?
– Нет, она умерла.
– Когда?
– Недавно.
– Тогда почему ты сказала мне, что она умерла, когда ты была совсем маленькой?
– Потому что так мне велели отвечать. А кроме того, это правда. Она и впрямь умерла, когда я была еще маленькой. Есть две смерти – настоящая и та, о которой объявляют окружающим.
– По крайней мере две, – поправил я Антуанетту. – Для тех, кому повезло. – Помолчав, я продолжил: – Я получил письмо от человека, который называет себя Дэниэлом Косвеем.
– Он не имеет права на эту фамилию, – быстро отозвалась Антуанетта. – Если уж на то пошло, он Дэниэл Бойд. Он ненавидит всех белых, а меня особенно, и постоянно распространяет о нас лживые слухи. Он убежден, что ты поверишь именно ему и не станешь выслушивать другую сторону.
– А существует другая сторона? – поинтересовался я.
– Другая сторона существует всегда.
– После второго письма, по тону угрожающего, я счел за благо навестить его.
– Значит, ты был у него? Я знаю, что он тебе сказал. Он сообщил, что моя мать была сумасшедшей, что она была распутной, что мой младший брат родился слабоумным идиотом и, наконец, что я тоже сумасшедшая. Правильно?
– Да, именно это он мне и сообщил – и я хотел бы знать, что из этого соответствует действительности, – сказал я, по-прежнему сохраняя хладнокровие.
Одна из свечей ярко вспыхнула, и я увидел под глазами у Антуанетты черные впадины. Лицо ее было исхудалым, рот горестным.
– Не будем больше об этом, – сказал я. – Уже поздно. Лучше отдохни.
– Нет, мы должны выяснить все, – голос ее зазвенел.
– Только если ты обещаешь проявлять благоразумие, – возразил я.
Нет, сейчас не место и не время, думал я. Только не на этой темной длинной веранде, где догорали свечи, а вокруг была темная ночь.
– Не сегодня, – сказал я, – как-нибудь в другой раз.
– Может случиться так, что я не смогу рассказать тебе обо всем в другое время и в другом месте, – сказала Антуанетта с интонациями, очень похожими на негритянские – нараспев и с вызовом. – Сейчас самое время. Или ты боишься? Что ж, я тебе расскажу. Не ложь, а чистую правду. – После этого она впала в молчание, которое длилось так долго, что я не выдержал и сказал:
– Я знаю, что после смерти твоего отца она очень переживала и была страшно одинокой.
– И страшно бедной, – отозвалась Антуанетта. – Не забывай о жуткой нищете, в которой она жила. Целых пять лет. Легко произнести два слова «пять лет», но трудно прожить. Да, еще она была одинока. Она была так одинока, что стала сторониться людей. Такое бывает. Я тоже сторонилась людей, но мне было легче, потому что я с детства была одна. А маме это казалось странным, пугающим. И она была так хороша собой. Я думала раньше, что всякий раз, когда она смотрелась в зеркало, она загоралась надеждой и воображала разные вещи. Я тоже их воображала. Но воображай не воображай, а однажды все вокруг рушится и ты понимаешь, что осталась одна-одинешенька. Мы были одни в самом красивом месте на земле. Трудно вообразить место красивее, чем Кулибри. До моря было рукой подать, но мы никогда не слышали моря. Только реку. Но море – никогда. Дом был старинный, и когда-то к нему вела аллея из королевских пальм, но одни пальмы упали сами, другие были срублены, а остальные выглядели какими-то брошенными. Брошенные деревья. А потом они отравили мамину лошадь, и мама больше не могла выезжать кататься верхом. Она работала в саду, даже когда солнце поднималось высоко, и ей говорили: «Хозяйка, вы бы шли в дом».
– Кто это «они»?
С нами жила Кристофина, а еще старый конюх и мальчик по имени… Как же его звали? Ах да! Ах да, – рассмеялась она, – его звали Дизастрос.[6] Его крестная мать решила, что это очень красиво звучит, но священник сказал: «Я не могу окрестить дитя таким именем, придумайте что-нибудь другое». Тогда он стал Дизастрос Томас, а мы звали его Сасс. Кристофина покупала провизию у жителей соседней деревушки, ей удалось уговорить местных девушек приходить помогать – убирать дом, подметать, стирать одежду. Если бы не Кристофина, говорила мама, мы бы просто умерли. Многие умирали в те дни, и белые, и черные. В основном, конечно, старики, но теперь о тех временах предпочитают помалкивать. О них постарались забыть всю правду, уцелела только ложь. Ложь всегда выживает, она растет, ширится…
– А ты? – спросил я. – Как ты тогда жила?
– Я никогда не грустила по утрам, – отвечала Антуанетта. – Каждый день был для меня новым событием. Помню вкус молока и хлеба, помню тиканье старых дедушкиных часов. Помню, как мне впервые повязали косы веревочкой, потому что не было денег купить ленты. В нашем саду цвели все цветы мира, а когда мне хотелось пить, я слизывала капли с листьев жасмина после ливня. Как жаль, что я не могу тебе все это показать. Они уничтожили все, и это теперь осталось только тут, – Антуанетта постучала себя по голове. – Самым прекрасным была винтовая лесенка, которая вела с веранды вниз. Перила были из узорного железа.
– Кованого железа, – произнес я.
– Да, а на конце снизу поручни загибались, словно вопросительные знаки. Я клала руку, и перила были теплыми, и у меня на душе делалось легко и спокойно.
– Но ты говорила, что тебе всегда было хорошо?
– Нет, я говорила, что мне всегда было хорошо утром, днем – когда как, а вечером – жутковато. Казалось, дом наводняли призраки.
Затем в один прекрасный день мама вдруг увидела, что я расту как белая негритянка, ей стало стыдно меня, и с того дня все стало меняться. Да, это все из-за меня… Из-за меня она стала строить планы, как переделать нашу жизнь, начала лихорадочно над этим трудиться. Затем к нам снова стали приезжать люди, и хотя я по-прежнему их ненавидела, боялась их холодных, дразнящих взглядов, я научилась это скрывать.
– Нет, – сказал я.
– Что «нет»?
– Ты так и не научилась этому.
– Я пыталась, – отозвалась Антуанетта. Не очень удачно, подумалось мне.
– А потом однажды ночью они уничтожили все. – Антуанетта откинулась в кресле. Она сильно побледнела. Я налил ей рому, но она оттолкнула стакан так резко, что ром пролился ей на платье. – Теперь там нет ничего. Все растоптано. Это было священное место. Посвященное солнцу! – Слушая ее, я гадал, что в ее рассказе правда, а что придумано, искажено. Конечно, немало усадеб было сожжено в те дни. По всему острову можно было видеть руины.
Словно угадав мои мысли, она спокойно продолжила:
– Но я рассказывала о маме. Потом я заболела лихорадкой. Я лежала в доме тети Коры в Спэниш-Тауне. Как-то я услышала крики, потом громкий смех. Наутро тетя Кора сказала мне, что мама тяжело заболела и уехала за город. Это меня не удивило. Для меня она была частью Кулибри, и раз Кулибри ушло из моей жизни навсегда, было только естественно, что и мама тоже последует за ним. Я долго болела. У меня была забинтована голова: в меня бросили камнем. Тетя Кора сказала, что голова «до свадьбы заживет» и все будет в порядке. Но мне все-таки кажется, что она так и не зажила – ни до свадьбы, ни потом. Этот камень испортил все…
– Антуанетта, – сказал я, – ничего подобного. Все плохое ушло, просто тебе надо отогнать грустные воспоминания. Не думай о грустном, и все будет в порядке. Обещаю тебе.
Но сердце у меня было тяжелое, как свинец.
– Пьер умер, – продолжала она, словно не услышав меня, – а мама возненавидела мистера Мейсона. Она не позволяла ему ни приближаться, ни дотрагиваться до нее. Она говорила, что убьет его, и, по-моему, пыталась это сделать. Тогда он купил ей дом и нанял двух цветных – мужчину и женщину, чтобы они за ней присматривали. Некоторое время он очень грустил, но потом стал часто уезжать с Ямайки, много времени проводил на Тринидаде. Думаю, он в общем-то забыл ее.