Тем не менее в весьма общем плане сохраняется восприятие эквивалентности между двумя большими системами различий, к которым люди прибегают для концептуализации своих социальных отношений. Сильно упрощая, можно сказать, что касты выставляют себя в качестве природных видов, тогда как тотемические группы мыслят природные виды в качестве каст. Следует отметить нюансы в этой формуле: касты ложно натурализуют подлинную культуру, а тотемические группы действительно культурализуют ложную природу.
Нужно добавить, что и в одной, и в другой перспективе система социальных функций соответствует системе природных видов, мир существ — миру объектов; и, следовательно, надо признать в системе природных видов и в системе изготовленных предметов совокупности медиаторов, которые используются людьми, чтобы преодолеть оппозицию между природой и культурой и мыслить их как целое. Но есть еще и другое средство.
Во многих охотничьих племенах Северной Америки бытуют рассказы, что в начале времен бизоны были зверями свирепыми и "всецело костяными":[77] не только несъедобными для людей, но и каннибалами.
Люди некогда служили пищей животному, которое позднее должно было составить преимущественно их пищу. Однако это в то же время было как бы пищей навыворот, животной пищей в ее почти что несъедобном виде — костью. Как же объясняется столь полное переворачивание? Так случилось, говорится в мифе, что бизон влюбился в девушку и захотел на ней жениться. Эта девушка была единственной представительницей своего пола в общности мужчин, ибо мужчина зачал ее после того, как укололся о колючий куст. Женщина, таким образом, появилась в результате негативного соединения между природой, враждебной человеку (куст с колючками), и человеческой антиприродой (беременный мужчина). Невзирая на нежность по отношению к девушке и страх, внушаемый бизоном, люди сочли разумным согласиться на брак. Они собрали подарки, каждый из которых должен был заместить одну из частей тела бизона: колпак из перьев становился позвоночным столбом, колчан из выдры — кожей на груди, тканое одеяло стало брюхом, остроконечный колчан — желудком, мокасины — почками, лук — боками и т. д. Всего перечислялось около сорока соответствий (одну из версий этого мифа см.: Dorsey and Kroeber, N 81).
Итак, матримониальный обмен действует подобно механизму медиации между природой и культурой, представленными сначала раздельно. Замещая культурную архитектонику на архитектонику сверхприродную и изначальную, брак создает вторую природу, в связи с которой человек и обретает, так сказать, медиатизированную природу. Действительно, вследствие этих событий бизоны "всецело из кости" стали "всецело из плоти", а из каннибалов — употребляемыми в пищу.
То же следствие часто переворачивается. Так, миф навахо завершается рассказом о превращении женщины в медведицу-людоедку, что симметрично и противоположно превращению бизона-каннибала в мужа. Метаморфоза продолжается как бы распылением, описанным на модели различий между дикими видами: влагалище людоедки становится ежом, ее груди — семенами сосны и желудями, ее железы и живот — другим семенем ("алкали": Sporobobus cryptandrus airoides, Torr.), ее трахея — лекарственным растением, ее почки — грибами и т. д. (Haile-Wheelwright, р. 83).
Эти мифы восхитительно выражают тот факт, что в популяциях, где тотемические классификации и функциональная специализация имеют весьма ограниченную продуктивность (хотя и не совсем отсутствуют), брачные обмены могут предоставлять модель, непосредственно применимую к медиации природы и культуры. Так подтверждается выдвинутое нами на предыдущих страницах предположение, что "система женщин" есть посредствующий термин между системой (природных) существ и системой (изготовленных) предметов и, во-вторых, что каждая из систем улавливается мышлением как трансформация в рамках одной группы.
Единственная из этих трех систем, обладающая объективной реальностью вне человека, — это система существ, а система функций — единственная, обладающая всецело социальным существованием и, следовательно, находящаяся внутри человеческой деятельности. Но полнота, присущая каждой из систем в одном плане, объясняет, что ни той, ни другой нелегко воспользоваться в другом плане: пища обычного употребления не может быть целиком «тотемизирована», по крайней мере без лукавства;[78] и, по симметричному основанию, касты не могут избегнуть эндо-функциональности, служа построению грандиозной схемы рецип-рокности.
Вследствие этого в обоих случаях реципрокность не абсолютна: она как бы спутана, деформирована по краям. Говоря логически, реципрокность брачных обменов таким же образом представляет собой нечистую форму, так как она располагается на полпути между природной и культурной моделями. Но именно этот гибридный характер позволяет ей функционировать совершенным образом. Ассоциированная с одной или с другой формой, или с ними обеими, или единственно представленная — только она может претендовать на универсальность.
* * *
Первый вывод, вытекающий из нашего анализа: тотемизм, который был избыточно формализован в "первобытном языке", мог бы — ценой довольно простого преобразования — формализоваться в языке режима каст, являющегося совершенной противоположностью первобытности. Это показывает, что мы имеем дело не с автономным институтом, определяемым по отличительным свойствам, типичным в определенных регионах мира и для определенных форм цивилизации, а с modus operandi, обнаруживаемым даже в социальных структурах, традиционно определяемым как диаметрально противоположные тотемизму.
Во-вторых, мы находимся в более хорошем положении для разрешения трудности, происходящей из наличия в так называемых тотемичес-ких институтах правил действия, близких к концептуальным системам, избранным нами для соотнесения. Ибо мы уже показали, что пищевые запреты не являются отличительной чертой тотемизма: они встречаются в ассоциации с другими системами, явно служащими для того, чтобы «маркировать», и наоборот, системы наименований, вдохновленные царством природы, не всегда сопровождаются пищевыми запретами, они могут «маркироваться» различными способами.
С другой стороны, экзогамия и пищевые запреты не являются различными объектами социальной природы, которые надо изучать раздельно либо между которыми можно усмотреть отношение причинности. Почти повсеместно, как свидетельствует язык, это два аспекта, или два способа, служащие для конкретного определения praxis'a, который, в качестве социальной деятельности, может быть повернут вовне либо вовнутрь и который всегда обладает этими ориентациями, хотя они выявляются на различных планах и посредством различных кодов. Если отношение между тотемическими институтами и кастами можно поверхностно считать идентичным отношению между экзогамией и эндогамией (фактически, как мы видели, все обстоит сложнее), между видом и функцией и, наконец, между природной и культурной моделями, то во всех эмпирически наблюдаемых и, очевидно, разнородных случаях разворачивается одна и та же схема, представляющая собой подлинный предмет научного исследования. Во всех обществах наблюдается аналогия между сексуальными отношениями и питанием, но соответственно случаю и уровням мысли то мужчине, то женщине отводится роль едока или пищи. Что же это означает, если не общее требование дифференциального промежутка между терминами и однозначной идентификации каждого из них? И здесь мы вовсе не хотим сказать, что социальная жизнь, отношения между человеком и природой суть проекция, если не результат концептуальной игры, разворачивающейся в сознании. "Идеи, — писал Бальзак, — существуют в нас, образуя полную систему, подобную системе царств природы, нечто вроде цветения, его иконография будет вычерчена гениальным человеком, которого, возможно, сочтут сумасшедшим".[79]