My life… such an expense of spirit in a waste of shame.[13] Ну хотя бы алгебраическая сумма успехов и неудач оставалась всегда положительной. Хотя бы… А впрочем, что делает этот другой в его жизни?
Он перечитывает нелепое письмо:
«Когда-нибудь это станет последней встречей, последним письмом, и тогда я пойму, что не сказал тебе самого важного и уже слишком поздно…»
Раздражение. В ванной капает кран. Харли встает и начинает раздеваться, чтобы принять душ, а затем отправиться на промысел у дыры Центрального рынка. И если ему понадобится моральная поддержка, он тоже знает, куда за ней обратиться.
В пустой комнате — покойник под своею броней с желтовато-коричневым оттенком: дворяне, Святые и Избранные остаются одни над столом, озаренные вечерним солнцем.
Свернувшись калачиком, Жан-Мари спит под жалким покрывалом. Ему снятся большие птицы, но сны его туманны, и он различает лишь водную поверхность без отблесков, на которой держится. В свинцовых водоворотах плывет тревога — чудище глубин. Все несет печать уничтожения, и смерть бодрствует даже во сне.
Все происходит сообразно ограниченным мотивам, сформулированным в прошлом, настоящем, будущем, — структура, именуемая Вечностью. Нужно лишь более или менее энергично включиться в это развитие, как только покажется, будто различаешь его рисунок.
…Что не сказал тебе самого важного и уже слишком поздно… В «Зогаре» написано, что слова никогда не теряются в пустоте, а, наоборот, отражаются на судьбах, подобно камням, отскакивающим от стенок колодца.
Слышались странные звуки, ведь это было скверное местечко: крики, погони, разгульная музыка, драки, безумный хруст. Повсюду стояли клетки — большие вольеры, запыленные сухим пометом.
Харли повис в пустоте, его так и подмывает возобновить старые поиски, снова пуститься в путь. Но не Одиссеем Гомера, что надеется вновь увидеть Итаку, а Улиссом Данте, который стремится к неизвестному, неизмеримому.
— Я хочу быть всем обязанным лишь собственным порывам, невзирая на меланхолию (реальность, чье название больше не в ходу), которая терзает меня и вертится волчком в голове. Необходимо сбросить это оцепенение, что парадоксально сопровождается лихорадкой. Да, лихорадка и оцепенение. Нужно лишь уловить глубинную непрерывность жизни, всякой жизни. Что же до остального, не знаю, возможно, мне просто…
Сразу по пробуждении его осаждает горе, так и не сжигая до конца. Существует каталепсия сладострастия, но есть и каталепсия боли. Жан-Мари в ускоренной съемке, плохо выбритый, почти оборванный, машинально пересекает голые пыльные комнаты, еще раз выходит из лабиринта, чтобы позвонить и даже, если надо, дойти до отеля «Ленокс».
Харли хотелось бы смягчить свои неприятные слова, но он слышит, как говорит отвратительно каркающим голосом еще худшие вещи.
Жан-Мари навеки понял, кто он. Он — тот, кого отвергают. Камень. Протухшая стоячая вода. Несовершенное пламя, которое больше никто не желает поддерживать. Одиночество. Он садится по-турецки, прислонившись к вольере, вытирает глаза и начинает прощальное письмо.
В это время Харли ужинает один в ресторане. Он ест чувственно и много. К сыру заказывает вторую бутылку вина. В мыслях проносятся обрывки поэмы, то складываясь, то расстраиваясь — хрупкие облачка. Часы бьют восемь — банальное время ужина, отрезок повседневной жизни, застывший в веренице столетий, мертвый коричневый час, вещество веков, песок клепсидры, безымянный порошок.
Харли пойдет смотреть фильм. Аптечный свет — полынно-зеленый. Дежурная аптекарша близорука и добродушна.
— Я не должна отпускать вам его без рецепта, но раз вы так упрашиваете…
У него в чемодане уже лежит один тюбик. Два уж точно подействуют. А то в первый раз — ему было пятнадцать — вышла осечка. Теперь-то он знает, что сначала нужно по есть овсяной каши, чтобы желудок не вывернуло от такой дозы. Одна из самых полезных вещей на свете. Он опускает письмо в почтовый ящик, как всегда отправлял свои послания, но больше не видит этого жестокого ящика и воспринимает мир лишь как эстамп с неистовыми брызгами теней и посеребренными полями.
Он предпочел бы иной финал — уплыть по течению.
Харли тоже часто думал о воде, уносящей его. Отдаться на волю волн…
— Но только в кристально-чистой воде, отплыв от прекрасного пляжа…
Его последняя поэма будет называться «The Third River»,[14] но он еще не знает об этом. Все будет совсем не так, как он мог бы себе представить.
Жан-Мари бездумно читает магическую формулу, что проступает с обратной стороны, будто фокусник показывает спрятанный шарик: CO(NH-CO)2CH2.
Он делает все, что нужно, а затем поплотнее закутывается в одеяло и осторожно опускает голову на подушку. Его обволакивает великий покой, которого он же не лишится никогда. Как только совершишь такой поступок, все остальное — проще простого. Здесь нет ни позы, ни литературности. Жан-
Мари закрыл глаза, но в любом случае зрачок вскоре перестанет реагировать на внешний свет. Внутренний тоже вскоре померкнет. Лежа неподвижно, Жан-Мари не ощущает дряблости мышц. Пульс медленный, дыхание ровное, артериальное давление низкое. Вот он и в темноте. Это займет лишь пять часов двадцать три минуты — ни страха, ни борьбы. Гораздо быстрее и четче, нежели палочка Коха.
Вольеры заполняются сернистыми ангелами.
— Неужели нельзя проветрить? Здесь воняет гнилой розой…
Перебои с электричеством. В комнате куча народу, и даже сын консьержки — в девять лет он уже умеет становиться на колени — тычет пальцем в покойника. Зажгите свечи! На всякий случай всегда есть свечи. Горящая спичка выхватывает из темноты белый батистовый домашний халат, домашние платья из желтой парчи, купальные плащи с капюшонами на двух соседях, которые, стоя слева, обсуждают случившееся. Зажгите! Зажгите! Слишком поздно… Что не сказал тебе самого важного и уже слишком поздно. Вместе с мертвецом в комнате двадцать семь человек. Дышать нечем. Нет-нет, не трогайте! Но телефона-то нет. А как его, в сущности, звали? Полиция — шутишь? В правой части сцены — Антонио, врач с седеющей бородой, умудренный жизненным опытом. Свидетельство о смерти. Ничем нельзя было помочь. Отнесите его в другую комнату.
Они приподнимают Жана-Мари в испачканной карамельной пижаме. Роза Гулистана и экскременты. Ладони, воздетые, точно голуби. Он скрестил руки на животе. Голова запрокинута немного влево, свешивается на воротник, словно отрубленная — на блюде. Он уже по ту сторону смерти, уже не от мира сего, тело уже предало, дряблое под карамельной пижамой. В подобном случае все происходит очень быстро. Франческо хватает его за ляжки, стоит между ними, как в былые времена, устремляет взгляд на левую сторону паха и чувствует, как колени покойника касаются сгиба руки сквозь рукав халата. Осторожно, одеяло. Слишком поздно. Станислас хватает за плечи. Кощунственный образ. Надругательство. Любовь бывает лишь раз.
Харли читает письмо — страницы раскрываются одновременно, точно створки диптиха. Харли отказывается понимать, хотя все уже понял. Его тошнит через нос.
Он увидит его снова — хорошо выбритого и переодетого, лежащего в незнакомой комнате. Он увидит его вновь — с неплотно закрытыми глазами. И будет слишком поздно, Роза Гулистана…
Кто-то говорит, что он был грациозен, как танцор, что он был самим воплощением танца. Его не оставят одного до тех пор, пока не положат в гроб. Все поют дифирамбы и черпают во лжи глубокое удовлетворение. Что-то изменилось.