В одной галерее стоило наступить ногой на паркет, как он начинал скрипеть. Там-то я и обнаружил клубок вычесок со смрадным запахом. Всего пять минут назад, когда я там проходил, волос еще не было, однако я не слышал и скрипа паркета. Спина покрылась испариной. Я употребил слово «обычно», хотя все было необычно. Оглянувшись, я понял: когда я впервые вошел сюда в резком ослеплении ровным, рассеянным светом, на мою погибель была расставлена ловушка, но я должен избежать ее. Я вернулся — да, вновь вернулся, после того как нашел омерзительный клок волос. Однако он исчез, и я получил пару дней передышки: глупо лгал, сам не веря в свои россказни, успокаивал себя нелепой историей о хищных птицах, якобы проникших во дворец. Я старательно повторял фразу, которую отец изрекал сотню раз за столом.
— Все имеет рациональное объяснение, — говорил он, отламывая кусок хлеба или передавая соусник. Поскольку история с птицами была слишком уж убогой, я вскоре заменил ее другой, более правдоподобной — о владельце второго ключа, ведь теперь не проходило и дня, чтобы я не нашел какую-нибудь новую мерзость: грязное белье, кровянистые или уже кишащие червями останки. Впрочем, эти зловонные ошметки наполняли меня дурацким триумфом, ведь мои ожидания подтверждались: «Я же говорил!»
Он всегда ненавидел насилие, грубые прикосновения, крикливые голоса. Всегда боялся потрясений и боли. Он никак не может решиться на операцию по поводу грыжи. Ступает бесшумно. В карманах у него всегда лежат медовые конфеты от кашля. — Женевьева, — говорит он подчас сестре, — одолжи мне свой нож…
Дети готовы были, скорее, погибнуть, нежели отказаться от забав в подвале и маскарадов в каменных гротах. Вопреки предостережениям, они открыли гениально простой способ пробираться в свои владения и обманывать наблюдателей — полицейский интеллект оказался неспособным даже представить себе такую возможность.
Страх, овладевший с тех пор мною, был в сто раз приятнее и в сто раз сильнее всех прочих. Благодаря останкам мой дворец чуть не превратился в бойню, но они исчезали так же таинственно, как появлялись, и это исчезновение внушало ничуть не меньший ужас. Сколько раз мерещилась мне тень, что бросалась прочь при моем приближении? Сколько раз чудилось чье-то дыхание за спиной? Столкновение было неминуемо.
Случилось это после обеда на Троицу. В одной из самых высоких уступчатых галерей я внезапно остановился, заметив против света тщедушный серый силуэт, молча прислонившийся к балке. — Эй, кто там?..
Я впервые раскрыл рот во дворце, и фраза усилилась стеклянными сводами, отразилась металлическими арками, словно обрушился оглушительный водопад, будто пространство внезапно огласил чудовищный обвал.
Как и следовало ожидать, X. побеспокоили, но затем отпустили, приняв во внимание его алиби и заслуги. Восемь дней спустя его арестовали повторно, и он провел больше трех часов в кабинете следователя — время пролетело незаметно, поскольку допрос тотчас перерос в филологическую беседу: следователь питал слабость к эллинизму. Но, хотя X. отпустили с искренними извинениями, этот случай не прошел бесследно, и с тех пор он чувствовал себя под наблюдением. Им завладела не просто боязнь судебных органов, а какой-то утробный страх и даже грусть. Ведь садовые злодейства вызывали у этого ранимого человека отвращение. — Эй, кто там?..
Мелкими шажками выйдя из темноты, она остановилась в нескольких метрах — на освещенном пятачке.
То была не девочка, как я сперва подумал, а какая-то карлица с морщинистым, одутловатым лицом. Над большим лбом слегка завивалась скудная шевелюра, глубоко посаженый глаз сверкал жестоким огнем, а другой, огромный и готовый выпасть, был непорочно бел. Женщина-белоглазка. Я сразу понял, как ее зовут, хоть она ни разу не назвала мне своего имени: я заметил, что она никогда не отвечает на вопросы или попросту лжет. Описать ее трудно. Да, она была землистого цвета — как грязь. Тоже очень грязные и очень большие ладони с ногтями, посеревшими от загадочных нечистот. Ее верхняя губа, слишком короткая, обнажала зубы: то ли заячья губа, то ли волчья пасть. Она мало говорила, но смеялась почти беспрерывно, присущим лишь ей смехом, который и смехом-то назвать нельзя — гнусавым, гнусным, безрадостным: «Хан-хан, хан-хан, хан-хан…» Я узнал, что она давно не являлась во дворец и ее возвращение ненадолго опередило мой приход. Несмотря на отвращение, которое она внушала мне, я кивнул в знак согласия, когда она заявила, что будет ждать меня завтра. Я должен был являться во дворец каждый день.
X. роется в ящике стола, не находя того, что ищет, но ему на глаза попадается старая тетрадь. Он читает:
«Вероятно, моей жизнью всегда управляли сны. Они способны добиться от меня чего угодно, и даже в те времена я отдавался им безоговорочно. Поэтому для меня вполне естественно стремиться к одиночеству. Сейчас оно ведет меня к ним, словно за руку. Закрыть глаза — значит открыть дверь».
X. смотрит на свой стол, заваленный карточками, — забывчивый педант, он делает на них сотни заметок, — смотрит на хрустальное пресс-папье, сломавшуюся лампу, и вдруг ему кажется, будто он начинает постигать собственную судьбу: по контрасту, как негативное изображение. Темные квартиры заполняются матовым светом, над световыми полями разливаются серые чернила, и, пока ураганный рокот — или слабый птичий крик — поглощается тишиной, X. встречает самого себя с безграничным изумлением. Тем не менее, он всегда знал, что ни сам он, ни мир не могут измениться. Что нужно лишь потихоньку глодать свою пенсию, жить тише воды, коротать время за переводом «Элегий» Архилоха, гоняться за сновидениями и смиряться с этими завываниями бури глубоко внутри и этим тихим плачем — там же. Жить, как говорится, достойно. Возвести вокруг себя поучительную стену с окном для выхода.
Ранимый человек обязан избегать любого шума.
Впечатлительные люди предпочитают блеклую одежду.
Это крысиная маска, которую мечтатель вынужден носить на сатурналиях.
На сатурналиях жрец сер, но прозрачен.
Она не в силах привыкнуть к своему адскому глазу.
Гулкость дворца вынуждала нас говорить тихо, и шепот, что сродни трансгрессии, естественно, придавал нашим речам тайный, святотатственный оттенок.
Женщина-белоглазка протягивала ко мне руку, навязывая игры, так непохожие на те, которым я предавался в лабиринте! Развлечения мальчиков и девочек были не отвратительными и не жестокими, а просто животными, как мы сами: веселые научные экспедиции к различным органам, что напоминали об изобилии и даровом празднике. Игры же, навязанные Женщиной-белоглазкой, были постыдны и доводили меня до слез. Мое смятение обуславливалось тем, что она — взрослая и обладает всеми признаками, невыразимо противными мне. В ее манипуляциях было что-то мучительное, и даже взрослый мужчина не согласился бы на них без омерзения. Приводить подробности тяжело даже теперь, и я скажу лишь, что она угрожала кастрировать меня ножом, с которым почти никогда не расставалась. От страха я был на грани агонии. Ей также нравилось задавать неразрешимые вопросы, непонятные шарады, и наказывать, если я не мог на них ответить, — упиваясь моими слезами и отчаянием. Я мечтал умереть и думал, что у меня хватит на это смелости, а вот не приходить больше во дворец было куда сложнее.
X. и его сестра много страдали.
Грозовым утром, когда небо стало свинцово-серым, при свете лампочки, свисавшей в кухне с потолка, они обнаружили рядом с эмалированным кофейником пунцовую кашицу в миске. Мертвенно побледнев, брат и сестра вполголоса обсудили с глазу на глаз, выбросить ли останки в туалет или же отнести в сад.
Вечером X. купил бутылку коньяка — напиток, о котором он знал до этого лишь понаслышке. Два месяца спустя поставщик уже привозил ему каждую неделю по целому ящику.