– Но каким же образом устанавливают, что оценки измерителя правильны?
– Для этого достаточно положить на весы какой-нибудь шедевр. Положат «Жизнь» Мопассана – стрелка сейчас же показывает наивысшую ценность.
– И только?
– И только.
Я замолчал: мне показалось, что у моего собеседника голова не особенно приспособлена к теоретическому мышлению. Но у меня возник новый вопрос.
– Значит, вещи, созданные художниками Зоилии, тоже проверяют на измерителе?
– Это запрещено законом Зоилии.
– Почему?
– Пришлось запретить, потому что народ Зоилии на это не соглашается: Зоилия исстари – республика. «Vox populi – vox dei»[3] – это у них соблюдается буквально. – Человек с квадратным подбородком как-то странно улыбнулся. – Носятся слухи, что, когда их произведения попали на измеритель, стрелка показала минимальную ценность. Раз так, они оказались перед дилеммой: либо отрицать правильность измерителя, либо отрицать ценность своих произведений, а ни то, ни другое им не улыбалось. Но это только слухи.
В эту минуту пароход сильно качнуло, и человек с квадратным подбородком в мгновение ока скатился со стула. На него упал стол. Опрокинулась бутылка с водкой и рюмки. Слетели газеты. Исчез горизонт за окном. Треск разбитых тарелок, грохот опрокинутых стульев, шум обрушившейся на пароход волны. Крушение! Это крушение! Или извержение подводного вулкана…
Придя в себя, я увидел, что сижу в кабинете на кресле-качалке; оказывается, читая пьесу St. John Ervine «The critics»[4], я вздремнул. И вообразил себя на пароходе, вероятно, потому, что качалка слегка покачивалась.
А человек с квадратным подбородком… иногда мне кажется, что это был Кумэ, иногда кажется, что не он. Так до сих пор и не знаю.
Январь 1917 г.
Счастье
Перед входом висела реденькая тростниковая занавеска, и сквозь неё всё, что происходило на улице, было хорошо видно из мастерской. Улица, ведущая к храму Киёмидзу, ни на минуту не оставалась пустой. Прошёл бонза с гонгом. Прошла женщина в роскошном праздничном наряде. Затем – редкое зрелище – проехала тележка с плетёным камышовым верхом, запряжённая рыжим быком. Всё это появлялось в широких щелях тростниковой занавески то справа, то слева и, появившись, сейчас же исчезало. Не менялся только цвет самой земли на узкой улице, которую солнце в этот предвечерний час пригревало весенним теплом.
Молодой подмастерье, равнодушно глядевший из мастерской на прохожих, вдруг, словно вспомнив что-то, обратился к хозяину-гончару:
– А на поклонение к Канно́н-са́ма по-прежнему народ так и валит.
– Да! – ответил гончар несколько недовольно, может быть, оттого что был поглощён работой. Впрочем, в лице, да и во всём облике этого забавного старичка с крошечными глазками и вздёрнутым носом злости не было ни капли. Одет он был в холщовое кимоно. А на голове красовалась высокая помятая шапка момиэбо́си, что делало его похожим на фигуру с картин прославленного в то время епископа Тоба.
– Сходить, что ли, и мне поклониться? А то никак в люди не выйду, просто беда.
– Шутишь…
– Что ж, привалило бы счастье, так и я бы уверовал. Ходить на поклонение, молиться в храмах – дело нетрудное, было бы лишь за что! Та же торговля – только не с заказчиками, а с богами и буддами.
Высказав это со свойственным его возрасту легкомыслием, молодой подмастерье облизнул нижнюю губу и внимательно обвёл взглядом мастерскую. В крытом соломой ветхом домике на опушке бамбуковой рощи было так тесно, что, казалось, стоит повернуться, и стукнешься носом о стену. Но зато, в то время как по ту сторону занавески шумела улица, здесь стояла глубокая тишина; словно под лёгким весенним ветром, обвевавшим красноватые глиняные тела горшков и кувшинов, всё здесь оставалось неизменным давным-давно, уже сотни лет. И казалось, даже ласточки и те из года в год вьют свои гнёзда под кровлей этого дома…
Старик промолчал, и подмастерье заговорил снова:
– Дедушка, ты на своём веку много чего и видал и слыхал. Ну как, и вправду Каннон-сама посылает людям счастье?
– Правда. В старину, слыхал я, это часто бывало.
– Что бывало?
– Да коротко об этом не расскажешь. А начнёшь рассказывать – вашему брату оно и не любопытно.
– Жаль, ведь и я не прочь уверовать. Если только привалит счастье, так хоть завтра…
– Не прочь уверовать? Или не прочь поторговать?
Старик засмеялся, и в углах его глаз собрались морщинки. Чувствовалось, что он доволен, – глина, которую он мял, стала принимать форму горшка.
– Помышлений богов – этого вам в ваши годы не понять.
– Пожалуй, что не понять, так вот я и спросил, дедушка.
– Да нет, я не о том, посылают ли боги счастье или не посылают. Не понимаете вы того, что именно они посылают – счастье или злосчастье.
– Но ведь если оно уже выпало тебе на долю, чего же тут не понять, счастье это или злосчастье?
– Вот этого-то вам как раз и не понять!
– А мне не так непонятно, счастье это или злосчастье, как вот эти твои разговоры.
Солнце клонилось к закату. Тени, падавшие на улицу, стали чуть длиннее. Таща за собой длинные тени, мимо занавески прошли две торговки с кадками на голове. У одной в руке была цветущая ветка вишни, вероятно – подарок домашним.
– Говорят, так было и с той женщиной, что теперь на Западном рынке держит лавку с пряжей.
– Вот я и жду не дождусь рассказа, дедушка!
Некоторое время оба молчали. Подмастерье, пощипывая бородку, рассеянно смотрел на улицу. На дороге что-то белело, точно блестящие ракушки: должно быть, облетевшие лепестки цветов с той самой ветки вишни.
– Не расскажешь, а, дедушка? – сонным голосом проговорил подмастерье немного погодя.
– Ну ладно, так и быть, расскажу. Только это будет рассказ о том, что случилось давным-давно. Так вот…
С таким вступлением старик-гончар неторопливо начал своё повествование. Он говорил степенно, неторопливо, как может говорить только человек, не думающий о том, долог ли, короток ли день.
– Дело было лет тридцать-сорок тому назад. Эта женщина, тогда ещё девица, обратилась с молитвой к этой самой Каннон-сама в храме Киёмидзу. Просила, чтоб та послала ей мирную жизнь. Что ж, у неё как раз умерла мать, единственная её опора, и ей стало трудно сводить концы с концами, так что молилась она не зря.
Покойная её мать раньше была жрицей в храме Хакусю́ся и одно время пользовалась большой славой, но с тех пор, как разнёсся слух, что она знается с лисой, к ней никто почти больше не ходил. Она была моложавая, свежая, статная женщина, а при такой осанке – что там лиса, и мужчина бы…
– Я бы лучше послушал не о матери, а о дочери…
– Ничего, это для начала. Ну, когда мать умерла, девица одна своими слабыми руками никак не могла заработать себе на жизнь. До того дошло, что она, красивая и умная девушка, робела из-за своих лохмотьев даже в храме.
– Неужто она была так хороша?
– Да. Что нравом, что лицом – всем хороша. На мой взгляд, её не стыдно было бы показать где угодно.
– Жаль, что давно это было! – сказал подмастерье, одёргивая рукав своей полинялой синей куртки.
Старик фыркнул и не спеша продолжал свой рассказ. За домом в бамбуковой роще неумолчно пели соловьи.
– Двадцать один день она молилась в храме, и вот вечером в день окончания срока она вдруг увидела сон. Надо сказать, что среди молящихся, которые пришли на поклонение в этот храм, был один горбатый бонза, который весь день монотонно гнусавил какие-то молитвы. Вероятно, это на неё и подействовало, потому что, даже когда её стало клонить ко сну, этот голос всё ещё неотвязно звучал у неё в ушах – точно под полом трещал сверчок… И вот этот звук вдруг перешёл в человеческую речь, и она услыхала: «Когда ты пойдёшь отсюда, с тобой заговорит человек. Слушай, что он тебе скажет!»