Трехцветная кошка охотилась. Почти ползла в гуще трав, длиннолапая, тощая, мускулистая, сплошной каучук. От холеных пращуров осталась у кошки только неудобная для охоты, некогда престижная окраска.
На расстоянии прыжка хищница сжалась, готовая схватить ближайшую птицу, но белые ширококрылые птицы, давно косившиеся в сторону шороха, вдруг тяжело вспорхнули, паническим кудахтаньем воскрешая образ нелетающих домашних предков.
Кошка досадливо зашипела и тут же поняла, что не виновата. Кур, летевших теперь к лесу, к своим огромным гнездам на вершинах сосен, кур спугнул другой охотник. Круглый, блестящий, горячий, он стоял в поле, невесть откуда взявшись, и дышал опасностью. Какой опасностью, этого кошка не знала. Вместе с нелепой расцветкой она унаследовала от тех, городских, страх перед всем большим, блестящим, движущимся, внезапно появляющимся, подозрительно живым, хотя и непохожим на живые существа. Страх перед машинами. Он жил в крови, хотя машины исчезли давным-давно.
Блестящий бок лопнул вертикальной щелью, щель начала расширяться…
Поражаясь самому себе — насколько хладнокровно он все делает, — Ромул отстегнул кнопку белой кобуры, достал массивный старинный пистолет. Перламутр на рукояти не грел, не холодил — машина сама легла в руку, змеей пристроилась вокруг пальцев.
Благо Лауры в том, что мы дисциплинированны и не переоцениваем собственную жизнь.
Первым делом он прострелил голову робота, чтобы тот не вмешался, слепо следуя программе защиты хозяина. Сиреневый ореол погас, померкла белизна; черная, как свежей смолой облитая, статуя грохнулась на ковер.
Он обвел взглядом салон корабля — последнее, что суждено увидеть. Настоящий островок Лауры. Восточные ковры под ногами и на стенах, яркие и строгие, как стихи Корана. Кинжалы столь драгоценные и вычурные, что даже мысль об их мясницком предназначении кажется кощунством. Эмалевые миниатюры — колибри в пестром птичнике живописи, прелестные родственницы золотокрылых музейных кондоров. В салоне отсутствовали приборы — корабль вела воля пилота. Ромул сосредоточивался, глядя в яшмовые зрачки священного тибетского льва.
…Стоя посреди красно-желтого ковра, он расставил ноги пошире и прижал ствол к виску, прямо к бьющейся вене.
Скорей, скорей, пока не вздыбилась волна самосохранения…
Они не остановят, ибо чтут чужую свободу. Они сделали все, что могли, — прочли проповедь…
Спуск. Такой податливый. Подушечка пальца почти не чувствует сопротивления. Спуск…
Когда лаурянин, в белоснежном камзоле с золотой нагрудной цепью, коротких белых штанах и лайковых сапогах с кружевными отворотами, ступил, небрежно откидывая широкий струисто-синий плащ, в луговое разноцветье, — голова его закружилась от запахов. Полынь и мед, пряное и приторное, смола и высушенные солнцем травы, и пугливый воздушный след пробежавшего зверя, и гнилая струя болот.
Впереди заросли глубиной по колено, а то и по пояс — скромные белые лепешки тысячелистника, лиловый железный чертополох, нежная медовая кашка, обильный желтый дрок… Дождевые липкие русла. Подкова кряжистых сосен. Яростный щебет в куполе одинокой яблони-дички. В лесу — серые, угловатые не то утесы, не то бастионы. Космодром Земля-Главная.
Отсюда стартовали первые переселенцы на Лауру.
Здесь окончит свой печальный путь по Земле их далекий потомок, пилот Ромул.
Он осмотрелся и увидел трехцветную, черно-бело-рыжую кошку, притаившуюся в безопасном отдалении. Взглядом и позой кошка излучала испуг и ненависть. Ромул сделал шаг, она сорвалась с места и беззвучно исчезла.
Пилот шагал, подставляя заоблачному ласковому светилу бледно-смуглое, костистое, остробородое лицо; шагал, высоко поднимая колени, отмахивая перчаткой в перстнях наглые одуванчики чертополоха. За лаурянином упругой походкой атлета спешила полупрозрачная статуя, молочно-аметистовый Дискобол, очерченный огнем по контуру мышц и каменно-кудрявой слепой головы, — ангел Второго Возрождения. Антиутилитаристы, поднявшие «эстетическую революцию», вложили бездну выдумки и вкуса в каждый тогдашний инструмент, корабль, робот.
Лес расступался молча, только хрустели под сапогами сухие шишки. Птицы давно отыграли свадьбы, учили оперившихся птенцов мудрости осеннего перелета и голос подавали редко.
Сосны боязливо касались стены. Ноздреватая серая кладка замыкала цирк. Тысячелетняя шуба винограда щетинилась очередной свежей порослью. Ромул вскарабкался на осыпь, прошел проломом, подобным ущелью.
Он остановился, не видя смысла идти дальше; робот замер, полуоторвав ступню от щебня. Подкравшись, ворвался в проломы ветер, напоенный цветочным медом и смолой, принес сухую пыльцу, и чешуйки сосен, и крылышки мертвых насекомых; взвихрил тополя, заиграл изнанкой листьев — белыми зеркальцами…
Счастье обретения покоя, сон безлюдных просторов, глухая боль потери — неужели так много может навеять ветер прародины? Бормочет, смеется, игрой белых зеркалец завораживает Земля, покинутая, но незримо полная — до самого облачного свода — чувствами ушедших, памятью об ушедших. Он, Ромул, — беглец, отщепенец. Разорвана нить духовной связи с общиной Лауры, с Учителями. Он один против шелестящего колдовства июльской Земли.
…Костром загудели, затрещали встопорщенные тополя, истаяла пелена полудня, и в щербатую кружку диспетчерской молодым вином хлынуло солнце. Ослепленный вспышками зеркалец, осыпанный пылью и лепестками с луга, Ромул на одно сладкое, обморочное мгновение почувствовал все сразу, все, что его окружало и было в нем самом. Струны магнитного поля гремели под пальцами солнечных потоков; вторя мощным аккордам, играли оркестры в каждом уголке его тела, делились клетки, толчками плыли но венам густые, горячие ручьи, — а может быть, то текли соки в корнях тополей и винограда?
За этот миг, более насыщенный, чем вся его предыдущая жизнь, успел постигнуть Ромул послушное, размеренное бытие своего робота — Дискобол не был чужд природе, но относился к ней, как наручные часы к запястью.
Потом все ушло; снова подали голос потревоженные шмели, где-то рухнула отмершая ветка, и гость понял, что он уже не один.
— Разумеется, вы всемогущи, — заговорил он, протянув руку туда, где в бликах зелени ощущал взгляд и улыбку. — Но расправа с беззащитным пришельцем не принесет вам чести. Оставьте мне мою волю — смотреть и выбирать.
— Так и быть, — смотрите! — совсем с другой стороны ответил чуть насмешливый женский голос. Изменив лаурянской сдержанности, Ромул обернулся так резко, что робот вообразил угрозу хозяину и принял боевую стойку.
…Все они знали с детства, пилоты и те, кто не думал покидать Лауру: полет к Земле — гибель. Хуже, чем просто гибель. Невообразимые для лаурянина последствия. Плен в мире невидимых и могучих существ, чуждых всему людскому, живущих «по ту сторону добра и зла». После разрыва с Розалиндой и ссоры с Учителем Ромула потянуло к Земле, как тянет в пропасть: было захватывающе и жутко улетать. Одичавшая прародина успокоила его плеском, шелестом и птичьими голосами. Теперь в одну секунду вернулось предстартовое чувство.
У опушки рощи стояла молодая женщина. Ромул, с его академическим вкусом, предпочел бы, чтобы ее плечи были поуже, а бедра — пошире. Но все-таки женщина была хороша. Безупречно стройная, рослая, свежая, с выпукло вырезанным ртом и крупными кольцами смоляных волос. Широко расставленные глаза на тонком загорелом лице сочетали, подобно янтарю, тепло и твердость. Зоркий, воспитанный шедеврами взгляд пилота подметил противоречия, слагавшиеся в странную гармонию. Грудь высока, но кости ключиц сквозят под оливковой кожей в распахнутом вороте рыжей безрукавки, и худы сильные темные пальцы, по-мужски обхватившие ремень тугих брюк. Она внушает тоску и тревогу, как этот ветер, утихший по ее приказу.
Решив не сдаваться до конца, он выставил правую ногу, склонил голову и, плавно поводя кистью от сердца, сказал, как говорили с дамами на его родине: