— Может, и не одна, — ответил хирург, — но симптоматичнее то, что он пренебрег этим экземпляром. Верно, пластинка не столь уж и важна для него. Может быть, в минуты откровенности он пытался поведать о своем прошлом, взывал к доверию. А мы все века крутили пальцем у лба. Зевали. Обидно смеялись. Теперь он смеется над нами, а жить ему тысячелетия.
— Забудет, — убежденно произнес чей-то бас.
— Он упоминал о каких-то братьях по времени. Будто не один он послан через века. Что они проявляются то в одном, то в другом месте, коснутся нас — мчатся дальше, несут эстафету времени. Кто они, эти посланцы? Может, последние Атланты? Как бомбу времени несут они тайну тысячелетий, всю правду. А пластинка просто мандат перед людьми будущего. Свидетельство о рождении. Там уж сумеют расшифровать, в нужной эпохе. А нам — что же жалеть, предназначено не для нас. Но искать надо. Не мы, так дети наши, внуки вдруг найдут!
— Да, будем искать, будем! — дружно поддержали все, вставая с мест.
Собственно, на этом следовало водрузить последнюю точку повествования. Казалось бы, сюжет исчерпал себя до дна, по законам приключенческого жанра прошел через небывалую-завязку, испытал и цейтнот кульминационного происшествия. Однако чрезвычайные обстоятельства, тесно связанные с дальнейшей судьбой восхитительной пластинки, заставили автора снова взяться за перо.
Если помнит читатель, рассказ начинался с организованного поиска замечательного больного. Собственно, искать начали после ошеломляющих итогов экспертизы. До этого хирург был относительно спокоен: ну, печень, ну, пластинка, ну, выписался человек. Однажды в общем-то в текучке жизни промелькнуло нечто подобное: работник торговой сети проглотил шило. Ну, извлекли. В городской газете не поскупились на место, дали репортаж «Проглоченное шило». Газетная та вырезка подбадривала, успокаивала. Мол, обойдется и на сей раз. И вдруг сто одиннадцать веков!
Помчались по месту жительства. Соседка рассказывает:
— Из больницы явился сам не свой. Собрал чемоданчик, бумаги какие-то во двор вынес, сжег. Прощаться начал. Вдруг вещички бросил, побег куда-то. Возвращается с килограммом апельсинов, подарок, значит, нашей Машутке. Любил девочку, потакал ей. Все сказки рассказывал. Сядет, бывало, на табуретку, глаза в стенку, и пошел. Девчонка несмышленыш еще, а не оторвешь. А он как по-писаному. И про тьму египетскую, и про пирамиды, про булатную сталь, и совсем про неведомые времена. Мол, была такая земля обетованная, да под воду ушла без остатка. Потопом занесло будто. Я, случалось, заслушаюсь, хоть телевизор не смотри. Да спохватишься: обед на конфорке пригорает, бельишко неполосканное мокнет. Спрашиваю, откуда, мол, все знаешь в подробностях. Как глазами повидал. А он смеется, говорит: а что, как и в самом деле смотрел, пирамиды эти своими руками выкладывал? Пошутить любил!
Пошутить! Хирург яростно сжал кулаки. Простая душа, щи на кухне убегали. Магнитофон надо было заводить! Да что уж там…
Искали его поначалу лихорадочно. Беспокоили схожих лиц. Тройными взглядами обмеривали в те дни таксисты профили и фасы пассажиров. Куда! За тысячелетия усовершенствовался он в искусстве растворения среди масс. Поди разведай все его потайные приемы.
Пришел тренер, организатор городских олимпиад. Рассказал:
— В прошлом сезоне сидел один человек на трибунах, молча сидел. Вдруг не выдержал. «Плохо бегут!» — сказал. Рубашку снял, грунт ощупал да как рванет. У меня сердце похолодело. «Не заявленный, — думаю, — куда ж он в брюках!» А уж круга четыре стайеры прошли. Он эти четыре прочесал за милую душу, к фаворитам пристроился, да так и повел, весь бег за собою повел. Стадион, понятно, шумит. На девятой тыще метров обернулся, смотрит: стайеры позади трудятся. Каждый в своем графике выкладывается. А жарища! А он только рукой махнул. «Ий-эх!» — говорит, брюки скинул, да как припустит по стометровочному. Гляжу на циферблат: «Батюшки, рекорд бьет!»
Подлетаю к нему: «Рекорд! — кричу. — Рекорд!» А он косо так, одеваясь, глянул: «Какой, — говорит, — там еще рекорд? В Греции, — говорит, — разве так марафонили?!» Я говорю: «Голубчик, родной, приходите, на весь мир прогремим, в веках останемся». А он только: «Греметь мне вроде ни к чему, а в веках мы и так останемся…»
Годовой давности показания тренера не могли существенно повлиять на ход поисков, как не могли потеснить систему официально зарегистрированных мировых рекордов.
…В первые дни хирург лично выходил на поиски. В шляпе, сдвинутой на брови, он кружил по магистральным и окраинным улицам. Как режиссер, гоняющийся за фотогеничным типажом, с биноклем в руках забирался на уходящие из-под ног крыши домов, и крупным планом плыли перед ним задумчивые лики пешеходов.
В одну весьма дождливую ночь на углу улицы он лицом к лицу столкнулся с человеком в водонепроницаемом плаще. Сердце стукнуло: он! С поднятым воротником, в глубоко нахлобученной шляпе, незнакомец шарахнулся за угол и пошел петлять темными переулками.
Придерживая дыхание, хирург маячил позади, забегая в темные ниши и подворотни. В отсыревшем воздухе плыли специфические запахи водоотталкивающего плаща незнакомца. Из канав, застилая переулки, вставали торжественные туманы, и незнакомец умело тонул в них, будто прокладывал путь по известным ему туманообразованиям. Оступаясь, он сквозь зубы цедил что-то в адрес ненастья. Хирург прислушался и обомлел: отборная латынь! Язык древних! Он!
Но снес хирург и это разочарование: студент-фармаколог зубрил по дороге тексты рецептов…
Засыпая, хирург закрывал глаза, и крупным планом, экранно всплывали картины сегодняшнего, конспиративного бытия пациента. Вот он пробирается по запруженным улицам центральных городов, ищет себя в зеркальных отражениях витрин. Неузнанный, усаживается в кресла сверхзвуковых лайнеров, легкой походкой проходит в вестибюли приморских гостиниц…
Днем хирург гнал прочь эти иллюзии, днем он колдовал над пластинкой. Он все-таки не оставил мысли доказать, что пластинка была идеально гибкой. Хирург брал на базаре свежие куски говядины и обкладывал ими пластинку. Да! Поверхностные ее слои начинали сами собой мягчеть, а на торцах, вызывая сухое потрескивание в воздухе, змеились мерцающие прожилки. Чем свежее попадались куски, тем сильнее сказывался эффект размягчения.
Специалисты, коим посчастливилось участвовать в многогранной экспертизе пластинки, тоже не сидели сложа руки. Многие из них уже собирались защищать диссертации на собранном материале, другие изыскивали пути практического применения свойств «Пластинки Эпох».
Хирург не завидовал их деловым достижениям. Пошло на пользу кому-то, плохого в этом нет. Сам он воспринимал эту историю поэтически, художественно и переживал ее. Но кому поэзия, кому материальная сторона вопроса. Впрочем, и сама поэзия, в ее чистом виде, разве это только прекрасные слова, туман и молнии образов, аромат типографских красок? Нет, это и печатные станки, ржавеющие, если не покрасить; леса, плывущие к комбинатам, бухгалтерия, наконец! Стоят, гнутся в промозглых ветрах таежные стволы, а строчки, удачные, негодные ли, уже заготовлены на них, брызжут из-под пера…
Иногда хирург встречал преподавателя истории. Вот уж кто не скрывал недовольства поведением бывшего обладателя «Пластинки Эпох».
— Эх, будь я, к примеру, на его месте, — с ходу заявлял он, — отгрохал бы монографию. Все бы связал, обосновал на фактах. А личные наблюдения! Это же главы! Да на одних личных наблюдениях…
— Написал, и за новую монографию садись? — возразил хирург, любуясь азартом собеседника.
— А что, почему не каждый век? — опешил историк.
— А вот и принимайтесь. Начинайте с нашего века. Он вам знаком, — улыбался хирург.
— Времени не хватает. Занятость. — Историк хлопал по пухлому портфелю. — Ведь у него-то столько времени в запасе было!
— Да разве дело в запасах? — целил в уязвимые места хирург. — Сами-то те времена вспомните. Куда бы вас за такие делишки отправил, скажем, Калигула? Или, например, Грозный Иван? Так бы и загудели ваши монографии.