В Старом Быхов мы простились с нашими спасителями – юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.
На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом[[68] ] и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых – быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.
Явился к Верховному.
– Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? – говорил, обнимая меня Корнилов.
– Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.
Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция – некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас – генерал Марков писал 29-го к» своих летучих заметках: «…Нет, жизнь хороша. И хороша – во всех своих проявлениях!..»
Ко 2-му октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин, 4. Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9. Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13» Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12. Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Кяецандо; прапорщики 14. Никитина 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В. Никаноров – сотрудник «Нового Времени»; 11. А. Ф. Аладьин – член I-ой Государственной Думы[[69] ].
Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.
Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи – просто по недоразумению. Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибло[[70] ]; некоторые по своим взглядам и позднейшей деетельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения… Но, тем не менее, 1½ месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна…
Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета – Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших «тюремщиков».
Корнилов в глазах всех заключенных оставался «Верховным»; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.
День в тюрьме начинался в 8 час. утра. После чая – прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике – с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели… небольшого чина – все люди преданные и не стеснявшиеся столь «компрометирующей» в глазах правительства и Совета близостью к Быхову. За все полуторамесячное пребывание мое в Быховской тюрьме из старших чинов я видел там только генералов Абрама Драгомирова и Субботина. Из числа политических деятелей, так или иначе прикосновенных к корниловскому движению, не был никто; они не вели и переписки и, вообще, не подавали никаких признаков жизни.
Чаще других приезжали «по должности» комендант Ставки, полковник Квашнин-Самарин, бывший в мирное время адъютантом Архангелогородского полка, которым я командовал, и командир Георгиевского батальона, полковник Тимановский, ранее – офицер «железной дивизии». Оба они были глубоко преданы и корниловскому делу и лично нам и выдерживали яростный напор со стороны могилевских советов, которым не давала покою Быховская тюрьма. Квашнин-Самарин парировал нападки советов необыкновенным хладнокровием и тонкой иронией; Тимановский терпел, мучился и ждал только дня нашего освобождения, чтобы освободиться самому от нестерпимой жизни в развращенной среде георгиевских солдат.
Обедали за общим столом. Иногда присутствовал и Корнилов, который вообще предпочитал столоваться в своей камере и по нескольку дней не выходил на прогулку, чтобы, на всякий случай, приучить прислугу и георгиевский караул к своему длительному отсутствию[[71] ]… Я приглядывался и прислушивался к новым людям. Разговор за столом также мало обличал «заговорщиков», перебегая с одной, подчас весьма неожиданной, темы на другую. Вот Аладьин, как то особенно скандируя слова, что должно было означать английскую манеру, с пафосом говорит о Бердичеве, который за наши обиды «нужно стереть с лица земли так, чтобы на месте его выросли джунгли»… Ему возражает Марков: «какая кровожадность в штатском человеке; и почему непременно джунгли, а не чертополох?»
– Зачем вы сидите здесь, сэр Аладьин? – вмешивается шутя генерал Корнилов. Неужели вам еще не надоело с нами.
Это деликатный вопрос: во всех свидетельских показаниях говорится, что Аладьин попал по недоразумению; его предлагают освободить – он не соглашается.
На другом конце стола Новосильцев с трудом отбивается от атаки Никанорова и Родионова, бичующих кадетскую политику. Новосильцев изнемогает, но по счастью появляется «громоотвод»: вмешивается Аладьин, оказавшийся единомышленником с крайними правыми.
– Позвольте, как так? Это говорит «трудовик»-Аладьин, который после разгона 1-й Думы поднимал финскую красную гвардию?..
В другом месте Эрдели начал о Толстом, с которым он в дальнем родстве и знаком был лично, и кончил параллелью между литературными типами французской и русской женщины, обнаружив неожиданно большую эрудицию и тонкое литературное чутье.
Мрачный. Ванновский вполголоса, угрюмо бурчит о том, что «впереди мерзость запустения», и что «всему виною… отмена крепостного права».
Ему возражает Романовский:
– Конечно – это только образ? Но и он не верен: виною очевидно запоздалая отмена крепостного права…
Иногда в спор вмешивается Лукомский солидно, категорично, с некоторой иронией.
А с левого фланга по рукам передают рукопись кого-то из наших поэтов: Брагин – злободневный бытовик, Будилович – лирик.
Пополудни приходят газеты, и поэтому за ужином разговор ведется исключительно на злобу дня: ругаем правительство и Керенского, поносим Совет и ищем проблеска на политическом горизонте. Проблеска, однако, не видно. С 8-го октября, после внушения, посланного Корниловым общественным деятелям, газеты переполнены нашим делом. У Маркова под этой датой записано: «до нас доходят тысячи слухов. Рекомендуют опасаться ближайших 10–12 дней. В какой еще водоворот попадешь».
Кисляков, проштудировав последний номер «Известий», меланхолически заявляет:
– Не важно… Как вы думаете – прикончат?
– Нас не за что, а вас – несомненно: подумайте, «какой позор!» – сам на себя восстал![[72] ]…