– Я счел нужным посмотреть ее, Марк. – Имя зятя судья произнес с каким-то особым нажимом. – Наверное, не стоило этого делать, но не увидеть такое было нельзя.
Я вставил ее в магнитофон… – Чтобы продолжить, Браун-Секар вынужден был остановиться и перевести дыхание. – Я сразу позвонил Аннетт, но было слишком поздно. Она уже видела все…
Внезапно Браун-Секар замолчал и так и замер с открытым ртом, словно его хватил удар. В комнате воцарилась мертвая тишина, нарушаемая лишь сердцебиением Хартмана. Он медленно поднял глаза на тестя и увидел, как того передернуло – то ли от ненависти, то ли от презрения. Вновь обретя способность двигаться, судья обошел вокруг кофейного столика, приблизился к Хартману и, продолжая неотрывно смотреть на кассету, неумело замахнулся и попытался ударить Хартмана по правой скуле. Роста Браун-Секар был небольшого, да и боксом никогда не занимался, но он вложил в замах столько ненависти, что удар оказался сильным. Хартман испытал резкую боль, но не сдвинулся с места – у него лишь дернулась голова, и он бессмысленно посмотрел на тестя.
Теперь Браун-Секар заговорил по-другому. Никаких объяснений не было, одни только ругательства:
– Ах ты урод! Засранец! Извращенец поганый! Дерьмо собачье! Да как ты мог? Как ты посмел? Ты же предал всех, предал не только жену, но и детей!!!
Браун-Секар на мгновение умолк, но только для того, чтобы набрать в грудь воздуха и выпустить новый залп брани вперемешку с вопросами, ответить на которые Хартману было нечего. Слова, которые он выкрикивал, были непроизносимыми в приличном обществе. Хартмана судья за приличное общество, видимо, не считал, и когда тот вдруг подал голос, Браун-Секар с удивлением воззрился на зятя.
– Где она? Где Аннетт? – жалобно протянул Хартман. Ответ Браун-Секара не заставил себя долго ждать:
– Это не твое дело. Ты ее больше не увидишь. Ты больше не увидишь детей. Ты уберешься из этого дома – ее дома! – и сегодня же. Навсегда! – Судья выпалил это на одном дыхании, и яд, казалось, едва не капал с кончика его языка.
Хартман промямлил:
– Я хотел бы увидеться с ней. Попробовать объяснить…
Браун-Секар уже тряс головой, он улыбался, и улыбка его была страшной. Даже гнев не смог бы придать его лицу более жуткое выражение.
– Нет. Ты уберешься немедленно.
Хартман начал приходить в себя.
– Вы не можете этого сделать… – начал было он.
– Нет, могу. Я вызвал полицию. Так что, если не покинешь дом сам, тебя выведут.
– Но это незаконно…
– Завтра к полудню будет готово судебное постановление, запрещающее тебе приближаться к моей дочери или ее детям. Кроме того, я даю ход бракоразводному процессу на основании доказанного обвинения в нарушении супружеской верности.
Хартман погрузился в отчаяние. Кассета, слова тестя, сам его вид – все это раздавило его. Он был охвачен стыдом и страхом. Даже вопрос, кто еще получил копии пленки – родители, медицинская школа, Королевский колледж или кто-то еще, – вопрос, который возник было в его голове, исчез, уступив место отчаянию. Хартман предпринял еще одну попытку как-то спасти положение:
– Пожалуйста!..
Вся его жизнь рушилась. Если бы удалось спасти хотя бы брак, если бы он мог хоть за что-нибудь ухватиться, чтоб не утонуть!
– Нет. Убирайся и не вздумай возвращаться, – отрезал Браун-Секар.
Несколько секунд Хартман стоял, не в силах шевельнуть ни рукой ни ногой; его взгляд бессмысленно скользил по комнате и не мог ни на чем остановиться. Лишь одна спасительная мысль продолжала крутиться в его голове: может, все не так уж страшно, может, обойдется, может, еще удастся спасти что-нибудь стоящее, на чем можно строить дальнейшую жизнь. Голос тестя вернул Хартмана к действительности:
– Я уже написал в Главный медицинский совет, а завтра передам пленку полиции.
Теперь Марк Хартман видел свое будущее ясно и отчетливо.
Они поехали к Айзенменгеру. Елена еще не бывала на его новой квартире. Первое, что она подумала, осматривая жилище доктора, – что оно значительно лучше предыдущего, но эта мысль тут же уступила место другой: ничто не говорило о том, что здесь кто-то живет. Единственным признаком чьего-либо присутствия являлась стопка бумаг на обеденном столе у небольшого эркера. Осмотрев комнату, Елена заглянула на кухню – там тоже все сияло девственной чистотой, включая холодильник, заглянув в который Елена обнаружила лишь одиноко горевшую лампочку.
Если что и делало эту квартиру жилой, так это отсутствие даже намека на сырость, которая в прежнем обиталище Айзенменгера казалась неистребимой.
Сам же Айзенменгер был настолько поглощен собственными мыслями, что его присутствия можно было и не заметить. Когда Елена предложила сварить кофе, ответом ей стало молчание, которое она истолковала как согласие. Однако, вернувшись с кухни, Елена застала Айзенменгера за письменным столом: он просматривал бумаги и время от времени делал какие-то записи. Она расположилась напротив и принялась разглядывать каракули доктора, пытаясь превратить их в буквы, слова и предложения.
Куда он пошел бы? Знает ли, что заражен? Подружки. Наобум? Жив?
Поняв бессмысленность этого занятия, Елена откинулась на спинку стула и, время от времени прихлебывая кофе, принялась ждать, когда Айзенменгер сам все ей объяснит.
В конце концов глубокий вздох доктора возвестил о его возвращении к действительности. Он оторвал взгляд от своих записей и перевел его на Елену. Заметив на столе кружку уже почти остывшего кофе, Айзенменгер был приятно удивлен.
– О, спасибо.
– Тебя посетило вдохновение?
Он нахмурился и покачал головой:
– Нет, увы. – Одним залпом он осушил полчашки. – У тебя при себе те записи, которые ты сделала у Беверли?
Елена вынула из портфеля блокнот:
– Я понимаю, что без сведений, добытых Уортон, нам пришлось бы трудно, но скажи, тебя не тревожит сам факт существования такого досье? То, что она сумела собрать его за один день?
Айзенменгеру не хотелось вновь поднимать эту тему, сейчас нужно было сосредоточиться на главном, но он видел, что для Елены вопрос этичности их действий крайне важен.
– Тревожит ли это меня? Да. Удивляет? Нет. До недавнего времени государство еще не располагало такими возможностями для сбора информации о своих гражданах, а завтра этих возможностей будет еще больше.
– Я вовсе не такая наивная, Джон. Я отлично представляю себе, что такое спецслужбы, какими возможностями они обладают и на что могут пойти во имя национальной безопасности, но Беверли Уортон всего-навсего рядовой инспектор полиции. Она не может, не должна иметь доступ к подобной информации!
Отвечая вопросом на пламенную речь Елены, доктор не смог скрыть улыбку:
– А ты уверена, что печешься исключительно о гражданских свободах и правах человека?
Елена вдруг заняла оборонительную позицию:
– То есть?
Сообразив, что ему следует скрыть улыбку, Айзенменгер попытался высказаться как можно более деликатно:
– Возможно, этот «рядовой инспектор полиции» несколько осложняет тебе жизнь.
Если Айзенменгер думал, что за проведенную с Еленой ночь изучил ее темперамент, то он глубоко ошибался. Теперь Елена завелась по-настоящему.
– А почему бы и нет? – накинулась она на доктора. – Ты, может быть, и уговорил меня ради Рэймонда Суита и установления истины заключить перемирие с этой сучкой, но это вовсе не значит, что я простила ее. Она довела до самоубийства моего брата и разрушила мою жизнь, и я продолжаю настаивать на возмездии!
– Конечно, я не имел в виду…
– Ты хотел сказать, что я необъективна. Ну да, я слышу это от тебя не в первый раз. Почему ты думаешь, будто я не умею контролировать свои эмоции и они влияют на мои суждения?
– Я не…
– Просто потому, что я женщина?
У Айзенменгера возникло ощущение, будто он гасит пламя керосином.
– Да нет же, я вовсе так не думаю. Я только…
– Или ты считаешь меня в чем-то ущербной? Да? Да или нет? Я что, какой-нибудь моральный урод с раз и навсегда исковерканной жизнью?