Море, небо и земля были красные. О брекватер разбивались огненные волны, и вместо брызг над ним носились искры.
И среди этого моря огня Крыса видел одного Костю. В своей расстегнутой синей голландке, босой, с копной спутанных волос, он казался вдвое больше обыкновенного. Лицо его было искажено торжеством и злорадством.
Как ураган носился он по набережной, размахивая факелом…
* * *
– Товарищ! – услышал вдруг позади себя Крыса. Он вздрогнул. Перед ним стоял Вавило Апостол, старый дикарь-угольщик. Вид у него, как и у всех дикарей, был пришибленный.
– А! Здорово! – обрадовался Крыса. – Ты как же цел остался?
– Богу карантинному молился.
– В бочке или вагоне?
– Зачем? В баржане. Нас там пятьсот человек молилось. Менты заперли и три дня не пускали, боялись, что к сицивилистам и матросам пристанем и хай делать будем. Ну, и досада же брала нас! Там, понимаешь, в гавани щимпанское пьют, малагу дуют, водку и коньяк ведрами хлещут, всяку штуку, а мы тут как дураки сиди. А ты, товарищ, пробовал это самое щимпанское? В жизни ни разу не пил его.
– Попробовал.
– Какое оно на скус?
– Да ничего.
– Счастливый, – промолвил с завистью Апостол.
– Будет теперь всем щимпанское, – проговорил угрюмо Крыса. – Все подохнем с голоду.
– Ох-хо-хо! – вздохнул Апостол.
– Деньги есть? – неожиданно спросил Крыса.
– Откуда оне взялись?…
– Смерть как жрать и пить хочется. Крыса сделал кислое лицо.
– Боже! – продолжал он тоскливо. – Такой порт разорить! И главное: за что?! Захотелось чертям устроить все по-французскому. Чтобы никакого начальства. Ну, да показали же им, как без начальства! С нами, брат, не шуги! У нас войск больше, чем ангелов на небе…
– Тебя бы в генералы от инфантерии произвести, – усмехнулся Апостол, – всех бы изрубил.
– А ты думаешь, пожалел бы?! Так бы рубил их, мерзавцев, бунтовщиков! А ты тоже, брат, гусь лапчатый!
Крыса пронзил Апостола злым взглядом.
– Чего?
– Жалеешь, что не поджигал вместе со всей этой сволочью.
– Что ты?! Господь с тобою! – замахал на него руками Апостол. – Сам знаешь, как я за порт наш стою.
– Будет!..
Крыса опустился на дубовые балки в нескольких шагах от эстакады. Апостол, охая и кряхтя, – ему шел восьмой десяток, – последовал его примеру.
– Слышал про Купеческого Сынка? – спросил Апостол.
Крыса насторожился.
– Сгорел. Один уголь остался. Зяблик тоже. Его под бочкой с хересом нашли, под краном. Эх! Много их погорело! А этого, как его, помнишь, народного учителя, который на носилках работал? Шесть пуль ему в бок и в грудь всадили. В больнице лежит.
Апостол задумчиво и медленно покачал головой и продолжал повествовать тихим старческим голосом:
– Что было! Что было, товарищ! Сегодня видел на площади, как поливальщики кровь с мостовой шлангами смывали. Точно грязь…
Крыса слушал рассеянно. Он все внимание свое обратил на эстакаду, на эту главную артерию порта.
Три дня еще назад по ней гнали из-за заставы, за десять верст, тысячи вагонов с зерном, пшеницей, овсом, кукурузой и макухой. Их гнали в Карантинную гавань, где в бухте теснилась целая флотилия английских и индийских судов, жадно раскрывавших свои пасти. А теперь!
Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.
Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:
– А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.
– Сносчики плакать не будут, – робко заикнулся Апостол. – Больше работы им.
– Пожалуй, – согласился Крыса. – Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.
Беседуя, Крыса медленно оглядывал набережную, и лицо его становилось мрачнее и мрачнее. Гнев закипал в нем с прежней силой. На месте цветущего порта чернели одни кучи мусора, битого стекла, жалкие руины без крыш, с провалившимися ступенями, и кругом пахло гарью.
Он остановился наконец на большой обгорелой деревянной коробке. Она валялась под эстакадой.
– Хорошая была ховира, – протянул Крыса мечтательно.
Апостол посмотрел в ту сторону, куда смотрел Крыса, и подтвердил:
– Хорошая.
Эта коробка была сорный ящик, куда дикари прятались от полиции во время облавы и во время безработицы, когда у них не было четырех копеек на приют.
– Хоть бы это пожалели. Дьяволы!
– Слышал я давеча одного оратора, – проговорил, точно про себя, после продолжительной паузы Крыса, – студента! Стоял на бочке, махал красным платком и колеса наворачивал всем. Тра-та-та, тру-ту-ту! Социвилизм, равенство, пролетарий и еще что-то насчет фабрикантов и помещиков дудил. А я слушаю, слушаю и думаю: «Молодой еще, молоко на губах у тебя не обсохло, а с богом воюешь. Хочешь перевернуть мир…»
Товарищи, увлекшись разговором, не заметили, как к ним подъехали два грозных на вид конных стражника.
– Вы что тут?! – гаркнул один и поднял нагайку.
– В участок хотите?!
– Социалисты!
– Какие мы социалисты! – пролепетал Крыса. – Мы угольщики!
– А, разговаривать?!
Стражники наехали на них, и они шарахнулись в сторону.
Крыса пошел бродить по набережной. Ему хотелось полностью увидать картину разгрома и пожарища.
Было пусто и дико. Так пусто и дико, что Крысе жутко стало. Он с грустью вспомнил, что здесь делалось недавно.
Гремели десятки паровых кранов, лязгали якорные цепи, звенело листовое котельное железо, ревели тысячи быков, ржали лошади, блеяли овцы; как черные муравьи, копошились всюду – во всех гаванях, на палубах, сходнях, в трюмах, на эстакаде, под эстакадой – босяки; банабаки весело лопочут на своем гортанном языке – «Ахшамхайролсун, сабаныз, хайролсун». Московская артель, облепив конец, как мухи кусочек сахару, волочит по сходне с палубы железные части молотилок или куски чугуна, подбадривая себя «Дубинушкой»: «Эй, у-ухнем, зе-е-леная сама пойдет!» Здесь выгружают каррарский мрамор, хлопок, мессинские апельсины, клепки, марсельскую черепицу, копру, изюм, кардиф, там нагружают пшеницу, сахар, свинец, лес, быков.
Быков поднимают высоко над трюмом, как щенят, и они жалобно мычат и дрыгают ногами. Вот громадный бугай с длинными и острыми, как штыки, рогами. Он не дает себя захомутать, ему не нравится полет к небу, и он вырывается из рук проводников.
Он наконец вырвался и мчится вдоль набережной. Глаза – навыкате, изо рта бьет пена, рога наклонены для смертельного удара. И все шарахаются в ужасе.
Мчатся, как на пожар, биндюги с мукой, сахаром, миндалем, кофе, рисом, крупой, оставляя позади длинные, узенькие дорожки того и другого товару, на которые наподобие стаи птиц слетаются бабы и ребятишки; сотни пассажиров спешат на дрожках на пароходы, отходящие в Крым и на Кавказ; гудят пароходные гудки, дым из сотен труб окутывает всю пристань… Море народу, звуков! А джонов-англичан сколько! Хороший народ джоны! Подойдешь к одному и скажешь:
– Мистер! Гив ми смок!
Он, ни слова не говоря, залезет в карман, достанет плитку прессованного жевательного табаку и даст тебе…
А сейчас!
Нога Крысы скользила и увязала то в тесте из муки, то в куче из коринки, халвы, пшена.
«Господи, – подумал он, – сколько зря товару просыпано!»
Нога его также натыкалась на полуобгорелые, длинные, соломенные колпаки от ламповых стекол и бутылок. Они были разбросаны вокруг.
Поравнявшись с разрушенным зданием управления капитана над портом, Крыса остановился. Его заинтересовал экипаж, стоявший около. В экипаже сидели две элегантные дамы.
Рядом стоял господин в лимонном пальто и цилиндре и что-то говорил им.
Крыса придвинулся поближе, чтобы услышать, о чем говорят. Господин рассказывал о погроме. Он поднял наполовину истлевший соломенный колпак и пояснил дамам: вот этим самым колпаком «они» поджигали. Они насаживали его на палку, и он служил им факелом.