– Ну, только не говори мне, что на новом месте ты собираешься играть старух и вообще мечтаешь остепениться, – ядовито проговорил Соколовский. – И вряд ли новый режиссер сможет дать тебе больше, чем я…
– Он холост, – мягко напомнила Лида. – Я смогу открыто появляться с ним на людях. И он сможет открыто восхищаться мной не только как актрисой, но и как женщиной. Возможно, ты ничего не слышал об этом, но он уже поступает именно так. Вот что он даст мне, Соколовский…
Все, приехали. Этого следовало ожидать. Больше всего на свете Алексею хотелось бы сейчас сказать ей что-нибудь такое, что сразу поставило бы все на свои места и напомнило его любовнице об их негласном уговоре никогда не затрагивать эту тему. С любой другой женщиной он так бы и поступил. Но почему-то сейчас он был оглушен и растерян; он не мог найти нужных слов и почти готов был оправдываться. Лида слишком сильно переплелась в его сознании с его собственным театром; ее успех означал для него успех труппы, ее популярность – известность спектаклей, в которых она участвовала, ее присутствие стало для него символом удачи и радости… И потому он не удивился, когда внезапно услышал свой собственный голос, зовущий к перемирию:
– Ты хочешь о чем-нибудь попросить меня? Подожди, не торопись, быть может, мы найдем выход…
– Я? Попросить? – совершенно искренне и как-то совсем необидно удивилась его собеседница. – Да бог с тобой, Алеша. Это ты всегда просил меня о чем-то, не правда ли? А я никогда ничего не требовала, ни на что не рассчитывала… за это ты и любил меня, верно же?
Она снова помолчала и добавила совсем тихо, как будто не хотела, чтобы он услышал ее:
– Если ты хочешь попросить меня о чем-нибудь, что ж, я готова тебя выслушать. Только поторопись, Соколовский.
– Поторопиться? – пробормотал совсем уже сбитый с толку Алексей, который никак не мог собрать сейчас собственные мысли, предательски разбегавшиеся в разные стороны. – Почему?
– Да вот же, наш рейс объявляют, слышишь? – расхохоталась Лида, точно ни о чем другом они и не разговаривали. – Или ты хочешь опоздать? Ну же, скорее!
И она вскочила с кресел, потянула его за собой, и щебет и гвалт прочих членов труппы закружил и увлек за собой Алексея, и, опомнившись через несколько минут уже на трапе самолета, он сам не мог поверить в то, что Лида действительно хочет бросить его и театр и что весь этот дурацкий разговор ему не приснился там, в удобных креслах аэропорта Домодедово.
* * *
Не может быть, думал Алексей. Этого попросту не может быть… Она улыбалась ему из кресел так весело и нежно (он отсел в полупустом самолете довольно далеко от всей честной компании, отговорившись желанием подумать, поработать), так непринужденно махала рукой, когда ненароком ловила на себе его взгляд, так невинно заснула на третьем часу полета, свернувшись в уютный, грациозно-кошачий клубок… Нет, не может быть! Все ведь было так хорошо. Они так полно, так искренне понимали друг друга. Ему так льстили ее трепетная, молодая влюбленность, ее необременительная преданность, принадлежащая ему целиком и ничего не требующая для себя взамен, ее жертвенность и пылкость. И что же теперь? Теперь, когда он позволил себе неосознаваемую вначале им самим роскошь – быть зависимым от нее, что же теперь?..
Это началось около полугода назад, чудесным днем поздней, светлой, удивительно теплой осени. Деревья еще полыхали пожаром золотых и багряных красок, и Москва утопала в сладком мареве последних цветных дней перед тем, как погрязнуть в официальной, строгой черно-белой гамме долгих месяцев ледяной стужи. В такие дни Алексей всегда особенно остро ощущал преходящую, невозвратную поступь жизни, торопился работать, страстно хотел дружить, говорить, чувствовать… А потому одиночество в эти периоды воспринималось им как высшая несправедливость, как личный враг, которого необходимо низвергнуть и побороть, как невероятная творческая помеха.
И именно таким – пряно-чувственным от дурманящего аромата осени и при этом оскорбительно одиноким – выдался для Соколовского тот вторник, когда на него, точно ураган, обрушилось нежданное, непрошеное, незаслуженное им чувство Лиды. Он хорошо помнил свою досаду и горечь, когда в театре сорвалась репетиция, сорвалась нелепо и независимо от чьей-либо вины – один из ведущих актеров свалился с острейшим приступом аппендицита, прямо со сцены его увезла «Скорая», и работа в тот день закончилась, едва успев начаться. Режиссер метался по артистическим гримеркам, матерясь и придираясь к ребятам от бессильной злобы на судьбу, так невесело подшутившую над ним в этот день. И актеры хмуро огрызались или отмалчивались ему в ответ, тоже с неудовольствием предполагая впереди длинные дни незаслуженного простоя.
Потом он долго курил в своем кабинете, распустив подчиненных по домам. Марал бумагу, пытаясь работать над очередным сценарием и точно зная, что ничего путного он сегодня не напишет, отвечал на чьи-то звонки, просто смотрел в окно. Ему было некуда торопиться: Ксении и Наташи опять – как всегда! – не было в городе. Ох, эти вечные экспедиции, вечные разлуки, это вечное отсутствие любимых женщин и их неучастие – пренебрежительное, казалось ему теперь, – в его жизни! И именно тогда, когда они так нужны Алексею!..
Он был несправедлив сейчас, распаляя в себе негодование на прошедший пустой день и предстоящий пустой вечер, но в этот миг Соколовскому было не до справедливости. Задыхаясь от отвращения к собственной неприкаянности, от обиды, от чувства собственной ненужности этому московскому дню, он наконец вышел из кабинета, с грохотом захлопнув за собой дверь. Точно так же он намеревался поступить и со входной дверью театра, который наверняка уже опустел к семи часам вечера, так неудачно свободного на этот раз от спектакля. Но, проходя через зрительный зал, внезапно зацепился взглядом за живое движение в застывшем пространстве и с разбегу остановился. Одинокая фигурка, склонившаяся в одном из кресел над кипой бумажных листов, показалась ему провозвестницей удачи и – самое главное – спасением от одиночества.
Женщина подняла на него взгляд, и Соколовский понял, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Огромные глаза актрисы, которая всегда казалась ему слишком красивой для мелкой интрижки – а другим вовсе не было места в его жизни, – смотрели на режиссера с едва ощутимым чувством женского превосходства, с сочувственной негой, с насмешливым обещанием. И он начал, как теннисные мячики, подбрасывать ей слова, затевая игру, в нужности которой еще сам не был уверен, и все убыстряя ход событий, наивно веря, что этот ход зависит только от него.
– Лида, вы все еще здесь? Я думал, все давно ушли. Что вы здесь делаете?
– Я хотела поработать над ролью, Алексей Михайлович. Откровенно говоря, мне не все понятно в вашей трактовке и… я не во всем согласна с ней. Вы не могли бы уделить мне несколько минут, раз уж репетиция все равно не состоялась и вы свободны?
– Разумеется, с удовольствием. Вам не нужно было ждать так долго – надо было просто заглянуть ко мне в кабинет, я все равно бездельничал.
Тут она в первый раз улыбнулась, и с невероятным для того мига прозрением Соколовский понял, что Лида не из тех женщин, кто ходит за мужчинами по их кабинетам. Неожиданная встреча, мистическое совпадение, непреднамеренное столкновение больше были в ее натуре, нежели долгие выхаживания и ожидания; фаталистка, она всегда и все предоставляла решению случая, и уже много позже, сталкиваясь с этой упорной чертой ее характера, Алексею приходилось и благодарить, и проклинать за нее судьбу и природу.
Они обсудили роль; в нескольких словах пришли к соглашению, причем Алексей легко уступил в тех местах, которые сам считал малозначащими, и Лида подарила его благодарным взглядом, ошибочно приписывая его уступчивость обаянию собственной внешности; поговорили о том, как долго будет отсутствовать в театре заболевший актер. Посмеялись, посплетничали, посетовали на близкую зиму. А потом теннисные мячики в их игре начали сыпаться все быстрее, и он едва успевал понимать, куда ведет его ее воля. Легкий, ни к чему не обязывающий словесный флирт закружил его в своих недомолвках, улыбках, воздушных, как цветочный вихрь, фразах, и Алексей оказался обескуражен, словно разом сброшен с небес на землю, когда Лида вдруг встала посреди какой-то его шутки и, чуть виновато разведя руками, сказала: