Попрощались мы очень тепло.
...Как захватывающе хороши и познавательны полеты над Москвой! Сколько сверху замечаешь, что не видно простому, не вооруженному крыльями, взгляду. Как увлекательно, заглядывая в окна, знать, что делается в омуте офисов и горячих недрах квартир. Раскаленные лбы компьютеров и фасолевый треск пересчитываемых банкнот, стоны любви подлинной и вскрики любви продажной. Писатель видит воровство, коррупцию, труд, ответственность, честность, бандитизм милиции и бандитизм министров; писатель может спросить своего "героя" то, что до поры до времени не спросит никакой суд и никакая налоговая инспекция. Мне видно, что варится в кастрюлях на кухнях и что хранится в тайных сейфах. Сверху, как бы с высоты спирали времени, очевидна ненужность некоторых реформ и заинтересованность в них только тех лиц, которые наживут на этих реформах деньги.
Какие разные и неожиданные лица живут в нашем городе! Сколько замечательных артистов, еще недавно прославлявших прошлый строй, а теперь беззаботно развлекающих этот. Сколько депутатов Госдумы и сенаторов, членов Совета федерации, которые из-за криминальных проделок лишились своих мест! А сколько еще не лишилось! Сколько в городе наркоманов, мздоимцев, обманщиков, но много и людей честно работающих, полагающих, что без обмана они купят квартиры, выучат и воспитают детей. Но мне видно, их дети уже сейчас пьют пиво в подворотнях и твердо знают, что никем не станут. Сколько в этом городе живет плохих писателей, мнящих себя писателями хорошими, и продажных журналистов, выдающих себя за честных людей. Сколько почтенных судей уходят в этот предвечерний час с работы с ощущением выполненного долга и с некоторым страхом. А вдруг в этот же самый момент некто облеченный и неподкупный попросит открыть сумочку или портфель, в котором таится сегодняшний, летучий, как у трудолюбивой пчелы, медовый взяток. Мне сверху виден даже президент, разговаривающий с каким-то начальником при свидетельстве телевизионной камеры и при этом делающий вид, что никакой камеры здесь нет. Я все время размышляю, идеалист ли этот пятидесятилетний жилистый мужчина, или его достали из той же коробочки, из которой извлек он своих министров?
Сверху я вижу оловянный взгляд министра образования и науки Фурсенко, ведомство которого я навсегда покидаю сегодня.
Если бы этот министр знал, что думаю я о нем, рабе "Болонского процесса", лишающего Россию и ее граждан образования, он бы, конечно, лишил меня и моего заслуженного диплома, и всего, чего только можно меня было бы лишить. Но зачем мне этот самый диплом, думаю я, простившаяся со своими бронзовыми друзьями, которым поклонялась всю жизнь? Они-то прославились и без диплома Лита.
Ни министр Фурсенко, ни его надсмотрщики над высшим образованием не смогли, оказывается, лишить меня искусства полета. Я лечу и не чувствую никаких признаков, предвещающих потерю высоты и скорости. Рассказывают, это может произойти внезапно. Так иногда отказывает мотор над горами или над морем, когда заканчивается горючее.
Испокон было известно, что многие студенты, оканчивая институт, лишались искусства летать. У некоторых и раньше, на третьем или четвертом курсе пропадал дар к полету. Они только тщательно, как дурную болезнь, это скрывали, и прятались за отличными общеобразовательными оценками. Разве диплом создает писателя? Я твердо знаю, что еще летают и некоторые наши старики-преподаватели, а другие так, просто машут крыльями. Кто распределяет этот дар, и сколько еще и кому достанется летать? В министерствах и в редакциях газет и журналов, в Думе и Администрации президента сидят бывшие выпускники, уже сникшие, обленившиеся, растерявшие свои драгоценные способности. Боюсь, что многие и поступали в Лит, чтобы обменять бренд выпускника на сытую и спокойную жизнь.
Но я-то лечу! Во мне по-прежнему крепок дух и неутомима сила с воздуха. И мне хочется кричать: я лечу, лечу, лечу, и всю свою жизнь буду летать.
Я пролетаю над Москвой и думаю, как хорошо, что судьба не снабдила всех граждан нашей родины таким же, как у меня, пронзительным и все обнимающим взглядом. Какими баррикадами ознаменовалась бы тогда жизнь, как быстро перегородили бы Москву перевернутые "Мерседесы" и "Ленд Роверы". Палатки с шаурмой и копчеными курами - вот лучший строительный материал для баррикад. Не булыжник оружие пролетариата, а фонарный столб и перевернутый троллейбус. Все неминуемо кончилось бы новой революцией. И разве хоть камень сохранился бы от нынешнего хлева? Сколько детских садов смогло бы выехать летом за город на дачи, в бывшие загородные особняки Березовских и Ваксельбергов?
Я лечу над Москвой на свое главное любовное свидание. Чуть к вечеру похолодало, ветерок облегает мои ноги и шею, моя сумочка со мною. Было бы замечательно, если бы со мною летел и Саня. Но Саня, сила у которого, как у боксера Кличко, огромная, иногда ленится летать. Сейчас он на институтской старенькой ГАЗЕЛи, управляемой шофером Пашей - не путать с Павликом Масловым - везет в ночной клуб весь наш реквизит и костюмы. Этот Павлик-шофер тоже хочет посмотреть наш спектакль. А сколько еще ребят из института набежит сегодня в недорогой ночной молодежный клуб! Через два часа начнется наш первый самостоятельный спектакль. Павлик Маслов тут тоже, конечно, будет с ними.
Репетицию сегодня мы уже провели. Классики остались довольны и твердо сказали нам: "Дерзайте, ребята". На этом и заканчивается моя повесть. Главное, сказали классики, начать, а потом жить в атмосфере постоянных замыслов. Весь зал, где проходила защита, вдруг обезлюдел, покойников и живых будто вынесло, как сухие листья в окно. Классики вообще снисходительнее, чем псы из критического цеха, эти недоделанные собаки, стремящиеся стать писателями. Не получается, миленькие! Для этого с сердцем и судьбой надо родиться!
Мне никогда не забыть этих минут репетиции, этого сплетения слов, сплетенья рук. Повторится ли подобное сегодня вечером, или оно возникает, даже в актерской игре, единожды в жизни? И откуда, если это игра, появляется вдруг мелкая и непрерывная, будто тебя подсоединили к электричеству, дрожь? Нет, вы мне сыграйте и сымитируйте такое! Ну, что же, как никогда прав Пастернак: так сплеталась игра и судьба. Все та же сила, которая заставляет и учит меня летать, немедленно надела на меня черный фрачный костюм на манер Марлен Дитрих. Алый жилет, алый галстух в боковом нагрудном кармане. У Сани по мановению руки оказался белесый вологодский чуб и худая длинная шея, высовывающаяся из желтой рубашки. Как жутка не только смерть, но и чужая жизнь. По волшебному мановению сплелось: два текста - текст поэта и текст мальчишки, текст влюбленного и текст блудодея. Попробуй расчлени их, попробуй их соедини? Я соединила. Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий...
Через два часа я выйду на дощатый помост, в центре которого установлен шест для стриптиза, и мы покажем эту сцену. Жадными и любящими своими руками я потяну через голову яркую желтую рубашку. Волосы белые, выцветшие, как вологодский лен, и волосы черные, как у молдавской цыганки. Обнаженное тело - словно куски парчи. Как я люблю тебя, Саня! Как я люблю твою шею, твои руки, каждый волосок на твоей груди. Как я люблю, когда ты аккуратно по-деревенски снимаешь с меня мою одежду. Как ты расчетливо медлителен и точен, как во время замедленных съемок. А электричество по-прежнему подключено к моему телу, и его бьет дрожь, даже при простой мысли о тебе. Дрожь, которую на подмостках по желанию не сыграешь... Мы медленно, до самого конца покажем зрителю, сидящему с открытым ртом, всю сцену и, если надо, покажем ее до самого конца, до финала. Мне не привыкать ни к чему, я, готовая на все, наклонюсь, опершись на шест для стриптиза, перед молодым и на все готовым фавном ... Писатель хоть как-то должен зарабатывать, чтобы писать дневники, пьесы и стихи.
О, Пьеро!.. О целый сонм увлечений великого поэта! Тени, сохранившиеся в жизни только потому, что они соприкоснулись с судьбой поэта и оставили в его стихах и дневниках свой птичий след. Что же первично, поэзия или любовь? Нет и никогда не существовало продажной любви, продавалось только тело, а душа молчала, содрогаясь...