"Как известно - за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию О.Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки кончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами 'зоны')". А рассказ об эсере Блюмкине, о знаменитом рукопожатии Дзержинского разве Ставский не помнит? Наверное, он был человеком невежественным. Хотя это преимущество времени: Саня знаменитые мемуары Георгия Иванова читал, а Ставский мемуары эмигранта прочесть не мог, да тогда они еще и не были написаны. Какой был писатель, хотя и покинул родину, как хорошо отзывался о советской литературе! С какой доходчивостью и ясностью рассказал о Серебряном веке. Здесь, конечно, можно было бы привести страницы его воспоминаний. Но это значит собственный рассказ превращать в чужой. У Иванова все выстроено с поразительной логикой, и через сюжет о том, как тихий и скромный, всего боящийся Мандельштам подошел к знаменитому убийце немецкого посла Мирбаха, с пьяной медлительностью перебирающему, слюнявя пальцы, расстрельные списки и в уже подписанные Дзержинским ордера самовольно вставляющему еще какие-то фамилии, так вот этот трусливый, чуть выпивший Мандельштам просто взял и порвал ордера. Не очень интересно для этого сюжета, что Блюмкин потом с револьвером в руках носился по Москве в поисках человека с птичьим профилем и рыжими бакенбардами; интереснее благодарность Дзержинского: "Вы поступили, как настоящий гражданин". А кем, собственно, были эти предполагаемые жертвы расстрела для Мандельштама? Ставский же ковыряется в чужой судьбе и всех вяжет ответственностью, посылая "под пристальное внимание" органов своего коллегу, чье существование в литературе оправдывало его собственную, оргсекретаря Союза писателей, жизнь. Саню поразил профессиональный характер подлости: человек выслуживается так, будто сам в чем-то замешан.
"Но на деле он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом - литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него 'страдальца' - гениального поэта, никем не признанного". Как это никем? Еще его первый сборник, о котором Пастернак в 24-м году взахлеб писал автору: "Да ведь мне в жизнь не написать книжки, подобной 'Камню'!" - вышел с предисловием Михаила Кузмина; он дружит с Ахматовой, которая со Ставским наверняка не стала бы дружить. В его защиту открыто выступали Валентин Катаев, Иосиф Прут и другие, выступали остро. Вот, Валентин Катаев тоже не последний писатель, а Иосиф Прут, кажется, был связан с теми же органами, что и Ежов. Значит, и у него была высшая цель. Потому-то и выступали, что талантливый поэт. Но может быть, этот опытный чиновник, приводя два имени рядом, имел в виду нечто другое; здесь, пожалуй, было проявление того, что мы нынче называем агрессивной провокацией или даже красно-коричневой опасностью. Попробуйте, дескать, любезный Николай Иванович, что-нибудь возразить.
С целью разрядить обстановку О.Мандельштаму была оказана материальная поддержка через Литфонд. Но это не решает всего вопроса о Мандельштаме. Как иногда, думал над письмом Саня, в мелочах вскрывается действие государственной машины. Создали Союз советских писателей, чтобы через него писателям помогать и их защищать. Организовали Литфонд, который призван был созидать материальную основу писательской жизни. А оказывается, писателям помогают не тогда, когда они нуждаются в помощи, а когда возникает особая общественная обстановка.
"Вопрос не только и не столько в нем, авторе похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа. Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь". Как, интересно, товарищ Ставский представлял помощь, которую ему должен оказать товарищ Ежов, руководящий репрессивным аппаратом, тюрьмами и лагерями? Тот что, устроил бы поэта воспитателем в детский сад? Но товарищу Ежову проще было вписать фамилию Мандельштама в расстрельный ордер.
В общем, очень талантливое по своей подлости и мотивам письмо. Многоходовка. Вроде бы забота об идеологии. В случае чего сам в стороне: предупредил, просигнализировал. Какой же либерализм мог проявить расстрелянный впоследствии Ежов - не желай ближнему, получишь сам! - если неглупый Ставский так явно намекнул ему, о ком именно Мандельштам писал "похабные" стихи.
И товарищ Ежов не должен сомневаться: товарищ Ставский просит воздействовать не на выдающегося поэта, а на нечто нелепое, чрезвычайно среднее, просто человеческий материал. Берите и сажайте. "За последнее время О.Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют - по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем)". Для Сани и этот писатель не тайна: после военной разрухи он написал повесть "Счастье". А такое разве сочинишь, если где-нибудь не сподличал и надо отмазаться. Повесть, конечно, о долге, о любви к родине.
"Еще раз прошу Вас помочь решить этот вопрос об О.Мандельштаме". И подпись.
Письмо отложено. Может быть, то, что случилось дальше, и не произошло бы, подпишись Ставский как-нибудь очень просто. Скажем, с пожеланием здоровья и успехов, хотя успехи в деле, которым был занят тов. Ежов, с душком. Наконец, просто условное: "жму руку". Так нет же, Владимир Петрович Ставский размахнулся вширь и ввысь: "С коммунистическим приветом".
Русский народ, он всегда немножко коммунист, потому что, как говорят в Одессе, слегка путает коммунизм и христианство. Пока он не втянется в ту ветвь коммунизма, которая называется исторической необходимостью, то есть террором, репрессиями и взбесившимся мещанством, ему кажется, что коммунизм - это некая человеческая гармония. Это как кадриль на деревенском празднике: с притопом и поклоном, у кавалеров картуз на русокудрой башке, цветок в петлице, но потом - стенка на стенку, бедные девки воют, а кавалер уже лежит на земле-мураве с ножом в сердце и сучит ногами в смазных сапогах.
Для Сани коммунизм как явление идеальное не очень-то вязался с наглым предательством, с каким он только что воочию ознакомился. Он так возбудился от этого несоответствия, в такую пришел ярость, что, не зная, на ком сорвать злость, с тигриной прытью заметался по комнате. И, наконец, что было сил треснул кулаком по партийному сейфу. Кулак не раскололся, но вдруг - в реальности пресловутое "вдруг" имеет право на жизнь больше, чем в романе - в углу, рядом с сейфом, появилось, по законам, конечно, диалектического материализма, какое-то весьма респектабельное тело, похожее на вполне сытого чиновника. Это в дневное-то время! Саню сковала непривычная робость.
- Звали, товарищ потомок? - Голос, который издавало тело, был сановный, покровительственный. - Как вы здесь учитесь и работаете? Говорят, у вас новый ректор? Не обижает ли? Если что, обращайтесь, у нас есть свои связи. Если и дальше я вам когда-нибудь понадоблюсь для совета, стучите, как и сегодня, по сейфу, это условный сигнал. Всегда рад поговорить с живым существом. Вы, кажется, представитель трудового народа, входящего в интеллигенцию?
- А вы-то, собственно говоря, кто? - выдохнул Саня робость, уже смутно догадываясь, что за персону зрит перед глазами. - И почему без пропуска прохаживаетесь по институту? У нас здесь духовные и материальные ценности.
- Владимир Петрович Кирпичников, честь имею, - церемонно представился незнакомец, - литературный функционер, как написал обо мне вон в том "Лексиконе русской литературы ХХ века", - махнул он рукой на полку с книгами, - немецкий славист Вольфганг Казак. Но я больше известен под литературным псевдонимом Владимир Ставский. Слышали, конечно? Из рабочей, между прочим, прослойки. А что касается материальных ценностей, раньше их в институте было поболе. - Сановная тень вела себя вполне уверенно, говорила со знанием дела. - Расхищают? Плохо следите за хозяйством. Сейчас у вас рабочие новые рамы в корпусе, выходящем на Тверской бульвар, вставляют; так вот подоконники они на пустоту поставили, строительной пеной ее забили, весною все к чертовой матери полетит.