– Вы говорите как истинный патриот, господин верховный жрец, – сказал Еврипид. – Но разрешите задать один скромный вопрос…
– Спрашивайте, что вам угодно, – прервал его Стробил. – Хвала богам, я думаю, что не затруднюсь в ответе…
– Итак, с разрешения вашего преподобия! – продолжал Еврипид. – Всему миру известны благородный образ мыслей и любовь к великолепию и изящным искусствам, свойственные теосским абдеритам. Примечательнейшие доказательства этого видны повсюду в вашем городе. И если теосцы еще в древние времена славились особым благочестием по отношению к Латоне, то как объяснить, что абдериты до сих пор не пришли к мысли построить в ее честь храм?
– Я ожидал этого упрека, – отвечал Стробил, улыбаясь и, приподняв брови, старался выглядеть как можно более мудрым.
– Это не упрек, – возразил Еврипид, – а всего лишь скромный вопрос.
– Я вам отвечу на него, – сказал жрец. – Без сомнения, республике было бы нетрудно построить Латоне, высшей богине, такой же великолепный храм, как построили его Ясону, который все же был только героем. Но республика справедливо полагала, что приличнее из должного почтения к матери Аполлона и Дианы оставить ее древний храм таким, каким он был издавна. И, несмотря на свой вид, он есть и будет первейшим и самым священным храмом Абдеры, что бы там ни говорил жрец храма Ясона.
Последние слова Стробил произнес с такой горячностью и crescendo il Forte,[252] что Демокрит счел нужным заверить его в том, что все здравомыслящие люди думают так же.
– Тем не менее, – продолжал верховный жрец, – республика неоднократно представляла такие доказательства своего особого благоговения к храму Латоны и его собственности, что ни малейших сомнений относительно чистоты ее намерений быть не может. Для отправления службы она учредила не только коллегию из шести жрецов, настоятелем которой я, недостойный имею честь быть, по и выделила из среды сената трех блюстителей священного пруда, и первый из них является также одним из старейшин города. Более того, по причинам, справедливость коих никому не дозволено оспаривать, она распространила закон о неприкосновенности лягушек пруда Латоны на всех животных этого вида во всей округе и изгнала прочь из своих границ всех врагов лягушачьего рода – аистов, журавлей и прочих.
– Если бы мой язык не был связан страхом нарушить обычай и усомниться в справедливости этих узаконений, – сказал Демокрит, – то я бы осмелился напомнить, что причина их заключается скорей в похвальной, но чрезмерной деизидемонии,[253] чем в природе самих вещей, или же в благоговении, которое мы обязаны оказывать Латоне. Ибо совершенно очевидно, что со временем лягушки, представляющие уже и сейчас большую тягость для жителей Абдеры и окружающей местности, настолько расплодятся благодаря подобному покровительству, что нашим потомкам некуда будет от них деться. Впрочем, я говорю в данном случае с человеческой точки зрения и подчиняюсь суждению старейшин, как и подобает благонамеренному абдериту.
– Вы поступаете похвально, – сказал Стробил, – если не шутите. И не обижайтесь, поступили бы еще лучше, если бы воздержались высказывать подобные мнения вслух. Между прочим, нет ничего смешней, чем опасаться лягушек. А под покровительством Латоны, думается мне, мы можем презирать и более опасных врагов, чем эти добрые, невинные существа, если они вообще когда-нибудь станут нашими врагами.
– И я так думаю, – сказал Еврипид. – Удивляюсь, почему такому великому естествоиспытателю, как Демокрит, неизвестно, что лягушки, питающиеся насекомыми и маленькими улитками, скорей полезны человеку, чем вредны.
Жрецу Стробилу очень понравилось его замечание, и с этого момента он стал большим покровителем и доброжелателем нашего поэта. Едва расставшись с двумя господами, он тотчас же посетил некоторые лучшие дома в городе и заверил, что Еврипид – человек великих достоинств.
– Я очень хорошо заметил, – сказал жрец, – что с Демокритом он не очень ладит. Однажды или даже дважды Еврипид дал ему хороший отпор. Для поэта – это просто прекрасный и благоразумный человек!
Глава десятая
Сенат Абдеры разрешает Еврипиду поставить одну из его пьес на абдерской сцене, хотя он этого вовсе и не добивался. Уловка, к которой обычно в подобных случаях прибегали абдерские чиновники. Хитрости номофилакса. Достопримечательный способ абдеритов оказывать всяческое содействие тому, кто чинит им препятствия
После того как Еврипид ознакомился со всеми достопамятными местами Абдеры, его повели в сад Салабанды, где он нашел ее мужа, городского советника (примечательного лишь своей супругой) и общество абдерского бомонда,[254] жаждавшего узнать, что же нужно делать, чтобы быть Еврипидом.
Еврипид видел лишь одно средство выйти из этого дела с честью, а именно – в таком изысканном абдеритском обществе быть не Еврипидом, а истинным абдеритом, насколько это было для него возможно. Добрые люди удивлялись, видя его сходство с ними.
– Милейший человек, – говорили они. – Можно подумать, что он всю свою жизнь прожил в Абдере.
Между тем хитрые замыслы госпожи Салабанды осуществлялись, и на следующее же утро по всему городу разнеслись слухи, что иноземный поэт дает со своей труппой театральное представление, невиданное до сих пор в Абдере.
Был день заседания совета. Собравшиеся господа советники спрашивали друг друга, когда Еврипид намерен ставить свою пьесу. Никто об этом не знал, хотя каждый точно утверждал, что для спектакля сделаны все приготовления. Когда архонт вынес дело на обсуждение, друзья номофилакса выразили немалую обиду.
– К чему, – говорили они, – спрашивать нашего согласия на то, что уже решено и что каждый считает делом бесспорным?
Один из наиболее ожесточенных противников настаивал на том, что именно теперь сенат должен сказать свое – «нет» и показать, кто здесь хозяин.
– Хорошенькое во всем этом причастие проявил бы совет, лучшего и не придумаешь! – воскликнул цеховой мастер Пфрим. – Только потому, что весь город настроен за это дело и хочет посмотреть чужих комедиантов, сенат должен сказать – «нет»? Я настаиваю как раз наоборот. Именно потому, что народ хочет их послушать, они должны разыграть свою пьесу. Fox pobu-lus, Fox Deus![255] Это было и останется всегда моей девизой, покуда я цеховой мастер Пфрим!
Большинство приняло сторону цехового старшины. Политичный советник пожимал плечами, высказывался «за» и «против» и, наконец, заключил: если номофилакс не найдет нужным протестовать против представления, то можно на сей раз посмотреть сквозь пальцы на игру чужестранцев в городском театре.
Номофилакс до сих пор только морщил нос, презрительно ухмылялся, поглаживал свою бороду клинышком и бормотал какие-то невразумительные слова, примешивая к ним свое «хе-хе-хе». Ему не очень хотелось, чтобы думали, будто он склонен провалить затею. Однако чем больше он это скрывал, тем это становилось заметней. Он надулся, как индюк, которому показали красный платок, и когда, наконец, должен был либо лопнуть, либо заговорить, изрек:
– Господа могут думать, что им угодно, но я действительно из числа первых, кто желает послушать новую пьесу. Поэт сам сочинил и текст, и музыку и, несомненно, это должно быть настоящее чудо. Но так как он торопится, то я не знаю, будут ли готовы декорации. И если для хоров, как можно предположить, мы должны дать своих людей, то я сожалею о том, что раньше чем через две недели мы не управимся.
– Предоставим позаботиться об этом Еврипиду, – сказал один из отцов города, рупор госпожи Салабанды, – ведь все равно из соображений чести нужно будет все руководство постановкой поручить ему.