Пока что Вихрь расплачивался именами погибших товарищей, историей своего Днепропетровского подполья, секретами своей – теперь уже устаревшей – разведработы в Кривом Роге, в организации Тодта. Он шел осторожно, на ощупь, но он с каждым днем все явственнее видел конец твоего пути, когда кончается игра и начинается предательство.
Вихрь брел по рынку, присматриваясь к людям, которые его окружали, и думал, что сейчас промедление становится подобно смерти. Поэтому он с особым вниманием вглядывался в лица людей, окружавших его, и старался представить, как они будут себя вести, если он ринется сквозь толпу – напропалую, не дожидаясь облавы.
«Либо все попáдают, когда начнется стрельба, либо кинутся в разные стороны, и я окажусь в простреливаемом коридоре. Впрочем, слепой начнет палить вслед без разбора, да и длинный, который впереди, – тоже. Хотя с длинным легче: пока он обернется, я уйду далеко, а если пригнусь, они меня не увидят в толпе, – думал Вихрь, – но все равно станут палить, людей перегубят – страх…»
Высоко в небе запищал комарик. Вихрь замер, продолжая размеренно и валко идти вперед. Он шел, как шел, только начал ступать на носки, будто в лесу на охоте в ожидании дичи, когда ее нет, но вот-вот где-то сейчас, здесь, из-под ног, высверкнет тетеревом, двумя, тремя тетеревами, выводком, большим тетеревиным выводком, резанет воздух дуплетом, грохнется черно-бело-рыжий комок на землю, заскулит пес, потянет пороховой гарью, замрет сердце счастьем.
«Тише вы! – чуть не кричал Вихрь на людей, которые шли, громко шаркая голодными, тонкими, уставшими ногами по серым плитам площади. – Тише вы! Слышите, самолеты!»
Потом он увидел в небе черные точки: армада самолетов шла с запада на восток – бомбить наших. Вихрь вздохнул, опустил глаза и увидел, что идущий впереди гестаповец, поднявшись на мыски, заглядывал через головы шумливых старух. Он увидел мальчишку, который ползал на коленях, собирая огрызки яблок и окурки, валявшиеся возле скамеек, где сидели люди, ожидавшие поезда. Мальчишка был черненький, длинноносый, с проволочными гладкими волосами.
«Цыганенок, – понял Вихрь, – они для них вроде евреев. Как натасканный пес – не может пройти мимо цыганенка. Что сейчас в нем творится, в этом длинном? Точно, как натасканная собака. Тварь этакая».
Длинный гестаповец свернул, прошел сквозь плотную шеренгу торговцев, толкнул какого-то старичка в широкополой черной шляпе, отвел локтем немецкого солдата и больно толкнул цыганенка в бок мыском сапога – будто бы невзначай. Цыганенок вскинул свое громадноглазое лицо, увидел длинного и, словно нутром поняв опасность, стал отползать на карачках. Потом поднялся и юркнул в тихую, жаркую, настороженную толпу. Людское море голов зашевелилось там, где пробегал мальчишка.
«Вот! – резануло Вихря. – Вот оно!»
– А-а-а! – заорал он, что есть силы ударив слепца по очкам, и ринулся в сторону, противоположную цыганенку, сшибая руками и ногами людей с узлами и чемоданами. Рынок зашумел; пронзительно затрещали свистки полиции; кто-то тихо, испуганно закричал у него за спиной – началась паника, заржали кони, хлестнул выстрел, другой…
Вихрь бежал согнувшись, выставив вперед голову, сдирая с себя на бегу синий пиджак – первую примету. Он бросил пиджак под ноги, увидел – стремительным кинокадром – как к пиджаку потянулись чьи-то руки, на пальцы в тот же миг обрушилась здоровенная ножища, но крика уже не было слышно, потому что кричало и вопило все вокруг.
Вихрь глянул вправо – там разворачивался грузовик с крытым зеленым кузовом: из него черными комьями вываливались полицейские.
Мелькание в глазах вдруг сменилось замедленным видением – как в предсмертный, последний час. «Парикмахерская» – проплыли перед глазами буквы чуть подальше парадного входа гостиницы «Варшавской».
Каким-то последним, холодным, отчаянным разумом Вихрь толкнул дверь; остро дзинькнул звонок. Парикмахер, побледнев, шагнул навстречу.
Мгновение Вихрь стоял на пороге, а потом сказал:
– Я бежал из гестапо. Это ищут меня.
У Палека
Седой привел Аню в старую баню. Здесь пахло дубовыми бочками, пенькой и каким-то особым, далеким, но знакомым Ане рыбацким запахом: то ли дегтем, то ли прошлогодней вяленой рыбой. Этот запах, знакомый Ане по тайге, вдруг успокоил ее: так бывало в зимовьях, где отец останавливался, если шел белковать на сезон.
– Сядь, девка, – сказал Седой и, достав большой клетчатый платок, вытер лицо. – Сядь, – повторил он, засветив огарок тоненькой церковной свечки.
Аня огляделась и вздрогнула: у стены сидели женщина, парень в крагах и девушка, которая ехала следом за ней с Мухой на велосипеде, когда они шли в лес.
– Сядь, – повторил Седой еще раз, – сядь и отдохни. Здесь твои друзья, если ты – та девка, которая должна была прилететь с рацией.
– О чем вы говорите? – пожала плечами Аня. – Вы меня путаете с кем-то.
– Ладно, – сказал Седой, – хорошо. Ты этих людей не знаешь, они знают тебя.
– Где Андрий?
– Твой Андрий у немцев.
Аня поднялась и прижала руки к груди:
– Что?!
– То самое, – подтвердил Седой.
– Его арестовали?
– Нет. Он им служит.
Аня усмехнулась:
– Что-то я не понимаю, о чем вы говорите. Вы меня путаете, честное слово. Я тетю ищу. Тетю с Курска, понимаете?
– Перестань. Мы не шутим, – сказал Седой, – мы твои друзья. Мы ждали вас, нам говорил про вас Андрий, когда прилетел. Это дом Палека, это ваша явка. Мы друзья тебе, друзья, пойми.
– Вы меня с кем-то путаете, честное слово, – засмеялась Аня, – мне жить негде, я тетю ищу, Андрий меня и приютил.
– Не болтай ерунды. Ты и остальные члены вашей группы должны были прийти в дом к Станиславу Палеку, что на Грушевой улице, и передать ему привет от его сына Игнация, полковника Войска Польского.
– Я его сын, – сказал парень в крагах. – Сын Игнация, внук Станислава. Ты у нас в доме.
Аня оглядела всех людей, собравшихся сейчас в этой маленькой баньке.
«Бросьте вы говорить про физиогномику, – вспомнила она слова капитана Высоковского. – Иной раз мотаешь типа – ангел с физии, а все равно убежден, что перед тобой – вражина, сердце говорит…» Аня тогда засмеялась и спросила красивого капитана: «А сердце ваше говорит после того, как глаза посмотрели в глаза, не так ли?» «Нет, – ответил Высоковский, – в донесения. Они точнее глаз и сердца. Настоящую историю общества напишут через много лет, и это будет самая точная история, потому что наши архивы, досье на ангелов и чертей, счета им – и чертям и ангелам – на машины, особняки и лекарства станут открытыми. И люди не будут гадать, разглядывая рисованные или фотографические портреты, хорош он был или плох. Они будут знать всю правду: и про негодяев с чистыми глазами святых, и про героев с хамскими лицами и косноязычной речью».
– Я не верю вам, – сказала Аня, – вы знаете все, но я вам не верю. Он не мог быть предателем!
– Он мог им не быть, – ответил Седой, – он им стал.
– Он не мог им стать!
– Почему?
– Потому что он наш!
– А мы чьи? – спросил парень в крагах. – Нас ты считаешь чьими?
Седой сказал:
– Надо срочно связаться с вашим Центром: как поступать с Андрием? Брать его живым или убирать здесь же, пока он больших бед не натворил?
«Неужели я не верю этим людям только потому, что они плохо говорят по-русски, а Муха – наш парень? – думала Аня, отстраненно прислушиваясь к тому, что ей говорил то Седой, то сын полковника Игнация, внук Палека. – Если это так, тогда ужасно. Тогда надо записываться в союз Михаила-архангела. Муха был все время на связи с Бородиным. Ему верили в Центре. Нас посылали к нему. Но ведь нас к нему послали потому именно, что он передал о своих связях с польским подпольем. Фамилию «Палек» я знаю, тут они говорят правду. Про Палека знали Муха, Вихрь, Коля и я. А если – радиоперехват? Если все это сейчас разыгрывают статисты из гестапо?»
– Запомни: промедление – преступно, – закончил Седой, – особенно сейчас.