Старый Хуа слушал с довольной улыбкой, почтительно вытянув руки. С таким же почтением прислушивались к разговору и посетители.
Старуха Хуа тоже с синевой под глазами, улыбаясь, подала человеку в черном чашку с сухим чаем и положила в нее маслину, а старый Хуа налил ему кипятку.
– Ручаюсь, что выздоровеет. Снадобье на этот раз особой силы. Подумай только, кровь я взял еще тепленькую, да и принял он ее еще теплой, – продолжал кричать посетитель в черном.
– Верно, верно! Спасибо дядюшке Кану за заботу. Что бы мы без него делали… – растроганно приговаривала старуха.
– Ручаюсь, ручаюсь! Съесть еще тепленькой… Да от такой пампушки с человеческой кровью любая чахотка пройдет!
При слове «чахотка» старуха сразу изменилась в лице. Она натянуто улыбнулась и, расстроенная, поспешно ушла. Но дядя Кан ничего не заметил и продолжал орать во все горло. От его крика проснулся спавший в другой комнате молодой Хуа, и у него снова начался приступ кашля.
– Счастливая у твоего сына судьба. Уж теперь наверняка выздоровеет. Не удивительно, что старый Хуа целый день так и сияет улыбкой, – сказал седобородый, а сам подошел к дяде Капу и тихо спросил: – Говорят, что преступник, казненный сегодня, из рода Ся. Чей же он сын, дядя Кан? В чем там дело?
– Чей сын? Четвертой госпожи Ся. Ну и паршивец… – Заметив, что все внимательно его слушают, дядя Кан обрадовался. Его грубое мясистое лицо расплылось в улыбке, а голос загремел еще громче: – Этот негодяй просто не хотел жить, не хотел, вот и все. А мне на сей раз ничего не досталось. Даже одежду, которую я с него сорвал, и ту забрал тюремный надзиратель, Красноглазый А-и. Зато уж кому повезло, так это старому Хуа и Ся Третьему. Хуа получил снадобье, а Ся Третий – награду – двадцать пять лянов серебром чистыми! И ни с кем даже грошом не поделился.
В это время, держась обеими руками за грудь и захлебываясь от кашля, из своей комнаты медленно вышел Хуа-младший. Подойдя к очагу, он наполнил чашку холодным рисом, залил его кипятком, сел и принялся есть.
Мать шла за ним и тихонько спрашивала:
– Лучше тебе, ну хоть чуточку? Или все так же есть хочется?…
– Дело верное! – глянув на юношу, сказал дядя Кан и снова обратился к посетителям.
– Господин Ся Третий – настоящий ловкач. Не донеси он заблаговременно начальству, казнили бы и его со всем родом. А теперь что? Серебро! Ну а мальчишка, негодяй из негодяев! Ведь в тюрьму посадили, так он и там подговаривал надзирателя бунтовать.
– Ну, это уже слишком! – возмутился посетитель лет двадцати, сидевший в дальнем углу.
– Я вам точно говорю. Стал его допрашивать Красноглазый, выведывать подробности, а он давай его с толку сбивать. «Поднебесная,[2] говорит, которой владеет Цинская династия,[3] – принадлежит нам всем». Подумать только! Да разве порядочный человек такое скажет!.. Красноглазый-то знал, что у него дома только мать-старуха, но что он – нищий, никак не ожидал. А как только смекнул, что из него, как говорится, капли масла не выжмешь, так и рассвирепел, а тот еще вздумал, как говорится, почесать тигру морду. Ну, Красноглазый и отвесил ему пару оплеух.
– А ведь брат Красноглазый мастер бить. Пары оплеух тому наверняка хватило, – неожиданно развеселился Горбун.
– Да его, подлую кость, разве застращаешь? Бей не бей, а он свое: «Жаль мне тебя, очень жаль!»
– А что жалеть такого негодяя? Бить его нужно! – заметил седобородый.
Дядя Кан бросил на него презрительный взгляд:
– Оглох ты, что ли? Ведь он что сказал: «Жаль мне тебя, Красноглазый!»
Лица слушателей вдруг застыли, разговоры оборвались.
Молодой Хуа между тем покончил с рисом. Он наелся так, что весь вспотел, а от головы даже пар шел.
– Он жалел Красноглазого? Рехнулся он, вот что! – воскликнул седобородый, словно его осенило.
– Рехнулся! – повторил молодой человек в углу, как будто тоже вдруг прозрел.
Снова все оживились, заговорили, засмеялись. Раздирающий кашель молодого Хуа слился с общим шумом.
Дядя Кан подошел к нему, похлопал его по плечу и сказал:
– Дело верное! Ты не будешь так кашлять. Ручаюсь!
А Горбун все повторял, кивая головой:
– Рехнулся!
IV
Земля у городской стены за западными воротами была казенной. Здесь вилась тропинка, протоптанная теми, кто выбирал кратчайший путь. Она образовала естественную границу: по левую сторону от нее хоронили казненных и умерших в тюрьме, по правую – бедняков. Могилки стояли так тесно, что едва не громоздились одна на другую, как круглые пампушки, которые пекут в богатых семьях ко дню рождения.
День Поминовения в том году выдался на редкость холодным. На тополях и ивах появились крохотные, в половину рисового зернышка, листики.
Только рассвело, а старуха Хуа уже стояла над свежей могилой справа от тропинки. Она успела принести жертву: четыре блюдечка с овощами и чашку с рисом, и всплакнуть. Сожгла жертвенные деньги из фольги, села на землю и застыла, будто в ожидании чего-то, а чего, она и сама не знала. Слабый ветер трепал ее короткие волосы, ставшие совсем белыми с прошлого года.
На тропинке показалась женщина, тоже седая, в рубище. С измятой круглой корзинки, когда-то, видимо, покрытой красным лаком, которую она держала в руках, свисала нитка с нанизанными жертвенными деньгами. Женщина делала два-три шага, потом отдыхала. Почувствовав на себе взгляд старухи Хуа, она остановилась и начала переминаться с ноги на ногу. На ее мертвенно-бледном лице отразился мучительный стыд. Наконец, решительно сдвинув брови, она подошла к могиле по левую сторону тропинки и опустила корзинку на землю. Эта могила была почти рядом с могилой молодого Хуа, их разделяла только тропинка.
Глядя, как женщина расставляла четыре блюдечка с овощами и чашку с рисом, как, плача, сжигала жертвенные деньги, старуха подумала:
«Значит, и у нее здесь похоронен сын».
Но вдруг женщина испуганно оглянулась, руки и ноги у нее задрожали. Шатаясь, она попятилась, с ужасом уставившись на могилу. Боясь, как бы она не сошла с ума от горя, старуха Хуа не выдержала, поднялась и шагнула через тропинку.
– Не надо так убиваться. Пойдем отсюда, – тихо сказала она.
Женщина кивнула головой, не в силах оторвать глаз от вершины могилы, и почти шепотом, запинаясь, проговорила:
– Погляди, погляди, что это там?
Старуха Хуа посмотрела в указанном направлении, но не увидела ничего, кроме жалкого холмика из комков желтой земли, еще не заросшей травой. Но вот она перевела взгляд повыше и тоже испугалась: там лежал венок из красных и белых цветов.[4] И хотя зрение у женщин ослабело с годами, обе ясно разглядели цветы. Их было немного, красных и белых, сплетенных в круг, не пышный, но очень ровный.
Старуха Хуа оглядела могилу сына и другие могилы – лишь кое-где, несмотря на холод, распустились мелкие голубые цветочки. Какое-то безотчетное чувство пустоты и неудовлетворенности овладело ею.
Та, другая мать, подошла совсем близко к могиле и, пристально вглядываясь в цветы, заговорила сама с собой:
– Откуда же они взялись? Сами расцвести не могли – у них нет корней. Кто же был здесь? Дети сюда играть не прибегают. Родственники давно уже перестали ходить.
Она постояла в раздумье, и вдруг из глаз у нее покатились слезы.
– Сын мой, Юй-эр, – произнесла она во весь голос, – ведь тебя казнили невинного, несправедливо. Тебе этого не забыть, не одолеть свою скорбь. Ты сегодня и подал мне знак? Явил чудо?
Но, оглянувшись вокруг, она увидела только черного ворона на голой ветке.
– Я все поняла! Сын мой! Сжалься над теми, кто тебя загубил. Небу ведомо все, и рано или поздно их ждет возмездие. Спи спокойно. Если же ты здесь и слышишь меня, подай мне знак, пусть этот ворон слетит на твою могилу.