Недовольство собой, близкое иногда к отчаянию, завершается довольно неожиданно. Среди потока однодневок, которые создавал он на ниве сатиры, он набредает на тот жанр, в котором суждено было наиболее полно раскрыться его дарованию: пародию. Первая пародия была написана им на Маяковского ("Октябрины"), то есть на недавнего кумира. Она была еще на грани подражания, но такого подражания, за которым угадывается способность взирать на чужой стиль трезво, без восторга эпигона. На этом поприще и начинает Архангельский постепенно нащупывать почву под ногами, обретая точку опоры, которая помогла реализовать накопленный опыт.
Авторитет, который сумел заслужить Архангельский у современников, пришел к нему не сразу. Начав писать пародии, он постепенно все больше и больше сатирические жанры, главным из которых был для него стихотворный фельетон, подчинял литературным интересам. В 1926–1932 годах эти фельетоны под псевдонимами и без регулярно печатались на страницах раппоз-ского журнала "На литературном посту", реже публиковались они в других журналах и газетах. Большинство из них так или иначе было связано с острой литературной борьбой тех лет. Но примечательно, что, являясь в фельетонах одним из рыцарей рапповской гвардии, в жанре пародии и эпиграммы Архангельский оказался человеком абсолютно независимым от групповых пристрастий и одна из лучших эпиграмм — "Одним Авербахом всех побивахом" — была направ-лена в адрес вождя и руководителя РАШТа — Л. Авербаха.
Независимость часто приходилось отстаивать и защищать, потому что многие пытались «направить» перо пародиста. Например, в архиве Архангельского сохранилось письмо от критика В. Ермилова, который пытался предначертать целую программу, выдвигая в качестве объектов для пародии и "Дорогу на океан" Л. Леонова, и "Похождения факира" Вс. Иванова, и "Похищение Европы" К. Федина. Наставлял он Архангельского не только в том, что высмеивать, но даже и в том, кого и в какой степени. Ермилов был не единственным, кто пытался, выражаясь словом М. Булгакова, сыграть при Архангельском роль «вампира-наводчика». Но из всех книг с закладками и подчеркиваниями, услужливо предлагаемых с разных сторон, в «работу» попадало лишь то, что отвечало его собственному представлению о целях и задачах литературы. И благодаря своей способности отрешиться от злобы дня Архангельский сумел поднять ясанр пародии на небывалую высоту.
Под его пером пародия из развлекательного жанра превратилась в самобытный род художественной критики. "Пародия должна отвечать тем же требованиям, которые предъявляются критике", — сформулировал он свое кредо. К этой цели он стремился, ее он достигал в большинстве случаев.
Еще одно благоприятное обстоятельство помогло становлению Архангельского-пародиста: начавшаяся дружба с художниками Кукрыниксами. Это содружество стало вскоре настолько прочным, что он стал как бы четвертым в их троице. Иллюстрации Кукрыниксов к эпиграммам и пародиям Архангельского по своему соответствию с текстом так и остались непревзойденными, хотя впоследствии и другие замечательные художники создавали рисунки к ним.
Многие из явлений литературы, снова возвращавшихся в нее в 20-х и 30-х годах в обновленном виде и воспринимавшихся новым читателем как неслыханные художественные открытия, пародисту были давно известны. В короткой фразе Шкловского он без труда угадывал некогда знаменитую короткую строку "короля фельетонистов" Власа Дорошевича. Не в диковинку ему было и излюбленное Шкловским ассоциативное сцепление мыслей, "культ логической прихотливости" — он в свое время был внимательным читателем "Опавших листьев" В. Розанова. Не состав-лял загадки для Архангельского и стиль прозы И. Эренбурга. Он улавливал в своих современниках многое такое, что ускользало от внимания критиков, поскольку взирал на литературный процесс с высоты эпохи, в которой все эти явления зарождались. Переболев большинством литературных болезней в молодости, он не просто обрел иммунитет, но стал великолепным диагностом. Не сумев стать оригинальным поэтом. Архангельский в качестве пародиста стал в 20-е и 30-е годы арбитром вкуса.
В пародии он вложил весь свой выстраданный опыт. Написал он их немного, работал над каждой подолгу. Их глубина и серьезность рождались из сознания, что "плетение словес", каким бы изощренным и виртуозным оно ни было, не есть еще литература в истинном значении слова. "Он способен был улыбаться, — вспоминал А. Платонов, — читая самую серьезную и хорошо разработанную прозу, потому что и в такой прозе он чувствовал некоторую условность, поедающую то существо произведения, ради которого оно написано. За этой условностью искусства он видел условность, то есть ложные формы самой действительности — те далеко не условные, а реальные силы и пережитки старого общества, которые мешают людям существовать на свете".
"Художество без темы и темы обязательно значительной, художество без человеческой глубины, которую истинный писатель имеет, во-первых, в своей собственной натуре, и во-вторых, придает изображаемым характерам, — такое художество есть род наивности или мошенничества. Это хорошо знал Архангельский". В этих словах Платонову удалось очень точно сформулировать тот главный итог, который принес Архангельский в литературу из своего опыта и который стал его духовным заветом,
Евг. Иванова
АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ
Пародии. Эпиграммы
ПРОЗАИКИ
КЛАССИК И СОВРЕМЕННИКИ
А. Пушкин
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем?
— Время ненадежное: ветер слегка подымается; — вишь, как он сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А видишь там что? (ямщик указал кнутом на восток).
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
— А вон — вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
"Капитанская дочка" (глава II).
Е. Габрилович
Я приближался. К месту моего назначения. Это было в конце декабря. Позапрошлого года. В девять утра по московскому времени.
Вокруг меня были пустыни. Они простирались. Они были печальны. Они были пересечены холмами. Они были пересечены оврагами. Они были покрыты снегом. Это был добротный снег. Он скрипел. Он похрустывал. Он сверкал. Он синел. Он не таял. Он лежал.
Я посмотрел на солнце. Это было ржавое солнце. Это было старорежимное солнце. Оно опускалось. Оно сползало. Оно садилось. Я подумал, что точно так же оно садится в Москве. В Краснопресненском районе. Мне стало грустно. Я вспомнил моих друзей. Я вспомнил знакомых. Я вспомнил родных.
Наша кибитка ехала. Это была старая кибитка. Она стонала. Она охала. Она вздрагивала. Она ехала. Она ехала по дороге. Она ехала по следу. Он был узок. Он был проложен санями. Это были крестьянские сани.
Вдруг ямщик стал посматривать. Он посмотрел в сторону. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он снял шапку. Он оборотился ко мне. Он открыл рот. Он сказал: не прикажу ли я воротиться.
Я высунулся из кибитки. Я увидел пустыню. Это была печальная пустыня. Я увидел степь. Это была белая степь. Я увидел небо. Это было ясное небо. Подымался ветер. Он подымался слегка. Он подымался нехотя. Он сметал порошу.
Ямщик волновался. Он надел шапку. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он ударил рукавицей об рукавицу. Он ткнул кнутом на восток.