Экспедиция отступала медленно. Зима наступала стремительно. На оселке скал северные ветры точили длинные свои лезвия. Не то туман, не то дальние метели замглили горизонт.
Солнце день ото дня меркло. Окрестности как бы стеснились, и не было уж прежнего простора, и само небо будто уменьшилось. А в сентябре взвыли снежные бури. И не осталось ничего – ни земли, ни звезд, ни «близко», ни «далеко».
Глава 9
Ивовый венок
Хепберн считал: один, два, три… Англичане все, теперь – канадцы. Не сбиться б со счета. Только б не сбиться… О черт, не отличишь Пьера от Гастона, а Гастона от Жана. Как привидения… И никакого у них груза – все брошено. И каноэ тоже… Только бы не сбиться со счета… Пресвятая дева, как они тянутся! В прошлый раз, сменив штурмана Бека, он злился на вояжеров, понукал. А нынче… нет сил разозлиться.
Тянутся мимо Хепберна «лесные бродяги» в своих негнущихся оледенелых одеждах. А матрос Хепберн стоит по колени в снегу и считает, считает, шевелит губами. Ох, как медленно! А ведь день-то не в пример прочим: мох нашли, наскребли полные пригоршни. Ну, ну, Хепберн, не ошибись, не теряй счета… Сколь их? Одиннадцать? Двенадцать? Да, мох-то наскребли. Если натаять в рукавицах снегу, перемешать со мхом – ничего, съешь. Разумеется, не солонина, а все же… Эх, доктор, вы можете не бояться: нам не суждено помереть от обжорства, наши желудки, сэр, не слишком-то обременены работой… Так, еще один. Кто это? Господи, глаза как волчьи… А, Михель! Приятель Михель, твои мокасины, должно быть, весом с пушечное ядро. Что ты там бормочешь себе под нос? Шагай, шагай, малый!.. А в брюхе точно стекло лопается, как скребком скребет… Все, что ли? Все, слава тебе, господи.
До вчерашнего дня Франклин был молодцом, а вот нынче штурман Джордж поддерживает лейтенанта. Милый Джордж, ваш начальник здорово сдал. Он не может согреться. Ему все время холодно. Знаете, Джордж, сэр Джон Барроу окрестил вашего приятеля «арктическим парнем», а он просто-напросто мерзляк. Он и дома, в Спилсби, жался к камину. Старший братец Томас потешался над будущим «арктическим парнем». А сестрицы с укоризной замечали, что у Томаса черствое сердце. Черствое сердце… черствый сухарь… А? Что вы говорите? Ничего? Да-да. За один черствый сухарь… Нет, Венцель не оплошает. Венцель давно у Зимнего озера, и амбар ломится от припасов. Окорока, подернутые желтоватым жирком… А над кострами, там, где дым не так горяч, коптятся распластанные осетры… Мама сама отбирала мясо для бифштексов, не доверяла кухарке. В доме были отличные печи. Под рождество, когда надо приготовить получше, соседи несли гусей и уток – тушить, жарить. Отец разрешал, хотя уголь был дороговат, а дрова еще дороже… Дров – вот что нужно, дров. Побольше дров, Венцель, побольше дров, а если индейцы не смогут, то свалите несколько сосен. Ах, если б у Коппермайна росла хоть одна сосна…
Бек снова взял Джона под руку. Франклин вяло сказал:
– Не надо, старина… Берегите силы.
И тут они услышали ружейные выстрелы. Ни лейтенант, ни штурман ничего не видели. Какие-то пузырьки, какие-то пятна медленно плавали перед глазами. Ничего они не разглядели, но услышали громкий предсмертный хрип. Ричардсон убил мускусного быка! Коротконогого, обросшего бурой шерстью, похожего на бизона. О доктор, вы настоящий Адам Белл[22]!
Проводники содрали шкуру ловчее опытных грабителей, сдирающих плащ с запоздалого прохожего. И вот уж освежеванный бык дымится розоватым дымом, и густой, дикий, горячий дух шибает людям в ноздри, сводит скулы, подкашивает ноги.
Они разодрали тушу. Они жрали, не утираясь, опустившись на колени, не видя, не замечая ничего, кроме дымящейся крови и дымящегося мяса… Теплая, густая, как вар, сытость туго разлилась по жилам, по мускулам, пот проступил на висках, на груди. И уже медленно двигались челюсти, уже тяжелели руки и ноги, в сладостной истоме хотелось растянуться на земле и лежать долго, долго, долго…
Худ, Михель и Хепберн засовывали в мешки остатки мяса.
– Много, много, – причмокивал Михель.
«Много? На два, ну, на три перехода», – прикидывал мичман Худ. Уж Роберт-то знал, что будет после третьего, после четвертого и пятого переходов. Отлично знал… Прежде раздачей провизии ведал старший вояжер Венцель. Потом, когда Венцель ушел к Зимнему озеру, – мичман Худ. У Венцеля дело спорилось. Да и не велик труд делить харч, если он в изобилии. А вот попробуй делить теперь…
И точно, на четвертый день мичман Худ делил крохи. Не поднимая глаз, протягивал щепотки съестного.
– Лучше сдохнуть сразу!
Это Михель, ирокез Михель.
– Проклятый начальник, – пробормотал кто-то из вояжеров.
Другой огрызнулся:
– Заткнись!
Люди еще понимают, что он, Роберт, не утаивает, делит честно. Это они пока понимают, но уже не могут удержаться от ненависти к нему. И лишь в эту минуту глаза у них блестят.
Крохи съестного исчезли. Потухли глаза. И остались мокасины. Зашагали по снегу. Снег не скрипел – издавал треск. Будто хворост.
До неба стояла железная стужа. И сизый голод. Скреби на валунах исландский мох, пихай, запихивай в провалившийся рот.
В последних числах сентября дошли они до реки Коппермайн. Кто-то отчаянно вскрикнул, кто-то горестно охнул, кто-то бессмысленно рассмеялся: лед не сковал Коппермайн!
Всклокоченная, в пене неслась река. И метель, падая наискось, истаивала на ее волнах. Четыре сотни шагов до противоположного берега.
И тут, глядя на Коппермайн, на берег, двадцать измученных, изможденных людей налились яростью. Они перейдут проклятый поток, должны перейти…
Они искали брод до темноты. Искали день, другой, третий.
Искать надо было здесь, в этих вот местах, только здесь: если идти вверх по течению, то брод отыщешь скорее, но тогда дашь такого крюку, что, пожалуй, никогда и не увидишь Зимнего озера. Да, здесь, только здесь.
Брода не было. Была зловещая стремнина. И стук гальки, как стук костей. Неустанный, вприскочку бег воды. И всплески ее, и рокот.
На девятый день они сдались.
Прутики ивы корчились в костерках. Жалкие, тоненькие, окоченелые прутики.
– Ивовый венок… Ивовый венок…
Что он такое шепчет, матрос Хепберн, тупо глядя на огонь?
– «Ивовый венок сплела я»… – Хепберн поднял голову. Посмотрел на Ричардсона: – Сэр, помните?
И доктор понял: старинная песня, ее поют простолюдины – «Ивовый венок сплела я»: ивовый венок – символ несчастной любви. Уж не рехнулся ли матрос?
– Как же, как же… – рассеянно отвечает доктор.
Франклин и Бек жуют мох.
Реполовы, малые птахи, осыпают непогребенных мхом. Так верили прадеды. Реполовы? Нет здесь реполовов. Непогребенных осыплет метель.
Они жуют мох. «Ивовый венок…» – твердит матрос Хепберн, сгибая и разгибая лозинку. Он протягивает ее Франклину.
– Что такое, Хепберн?
– Плот, сэр.
– Плот? А-а… Плот? Да-да! Молодчина! Плот!
В потемках, во мгле они срезают ножами иву. В потемках, во мгле плетут, плетут плот… Хоть бы один перебрался с канатом на другой берег. И тогда остальные, держась за канат, переправятся на другой берег…
Но хилый плот притонул, как решето. И зачем только вспомнилась Хепберну старинная песенка?! Песенка про ивовый венок – символ несчастной любви.
Коппермайн всплескивает, слышен стук гальки, звон воды. И падает наискось снег, торопится вслед за быстриной.
– Михель, – тормошит Ричардсон. – Михель, Хепберн…
Индеец и матрос придвигаются к доктору. Он что-то шепчет им. Ага, у доктора простой план, очень простой.
– Ничего не получится, доктор, – возражает Хепберн.
– Канат! – приказывает Ричардсон.
– Но…
– Канат…
Матрос и индеец обвязывают Ричардсона канатом.
– Крепче. Так. Еще разок.
И Ричардсон входит в воду, ломая с хрустом прибрежный лед. Ричардсон плывет на боку, скоро и часто выбрасывая руки, а Хепберн стравливает канат.