Дорога в Москву напомнила графу юные годы, и было ему от того грустно, ибо ощутил он, как подкатывается и звенит, ровно колокольчик под дугой, неотвратимая старость. Бывший стольный град белокаменный хоть и был еще величественным и притягательным, однако же и здесь лежала печать подступающей старости, тогда как Петербург напоминал еще угловатого, нескладного, но радующегося жизни и шаловливого отрока. Брюс приехал, не выказываясь, кто и зачем, поэтому на заставе не объявился, дабы не привлекать к себе внимания начальства. Граф все роды московских князей наизусть знал, а также дома, где невесты есть, но поди еще, угадай, где сватов ждут от чувонского ясачного князька.
И тогда они разделились: Брюс поехал по своим давним друзьям, с коими долго не видался, мысля заодно выпытать, в чьих домах сватов ждут не дождутся, где девицы на выданье есть, но засиделись по разным причинам, а Головин отправился на ассамблею, которую устраивали в бывших царских палатах Московского Кремля, полагая там кого-нибудь приглядеть. Возвратились они оба ни с чем, ибо боярская Москва и слышать не желала про некоего дикого сибирского варвара, да еще с чудным прозвищем – Распута. Не то что невест давать – пойти свататься, так на смех поднимут. А молва, она в мгновение ока разлетается – все двери перед сватами затворят.
Однако на ассамблее Ивашка шепоток услыхал, пересуд неких двух особ, кои упоминали князя Тюфякина и дочку его, Варвару, вроде не совсем здравого ума девицу, которую из-за строгих раскольничьих нравов взаперти держат и даже на праздники со двора не выпускают. Де-мол, блаженная сия княжна, и князь бы давно ее в монастырь отдал, но староверческих обителей поблизости не осталось – все уже никонианские.
Услыхал это Головин и говорит:
– Поедем, Яков Вилимович, попытаем счастья у Тюфякиных. Авось блаженную-то отдадут. Князю же югагирскому все одно, какую уж привезем, такую и возьмет. Сам-то ведь, должно, не больно умен и сознанием детск.
– Раз тебе Тренка поручил глядеть – гляди, – ревностно предупредил граф. – Назад ведь не вернешь, ежели по нраву не придется.
Василий Романович Тюфякин вел корень свой от Оболенских и взглядов был старых, боярских, веры раскольничьей, а посему за новой долей в Петербург не поехал, жил в Москве наособицу, носил могучую бороду, и если по молодости ругал государя Петра Алексеевича и новые нравы, то ныне лишь сердито сопел и молчал. В юности они знакомы были с Брюсом, однако Тюфякин не признал его и вначале велел в дом не впускать, мол, бритых здесь не принимают. Пришлось назваться полным именем и спутника своего назвать, о котором Василий Романович наслышан был. И все одно, встретил гостей настороженно, не в палатах, а в сенях, и даже на лавку сесть не предложил. Неведомо, как уж там нагадал Тренка тут невесту искать, а всякая надежда в тот час и угасла от такого приема.
– По какому делу? – спросил хмуро Тюфякин, однако же принарядившись в дорогой боярский кафтан.
Сразу же завести речь о сватовстве у графа язык не повернулся, но здесь капитан вдруг воспрял, поклонился в пояс, как подобает, шапкой по полу махнул.
– Изволь выслушать нас, князь Василий. С добром пришли к тебе и делом важным. Есть у тебя красный товар, а у нас – купец-молодец…
– За срамного троеперстника не отдам! – и речи закончить не позволил Тюфякин. – Ступайте себе с миром.
– Наш жених древлему благочестию привержен, – нашелся Ивашка, впервые ощутив сватовской задор. – И крепко стоит на том, ибо живет в далекой индигирской землице, на Индигирке-реке.
Василий Романович вдруг пал на лавку, словно подрубленный.
– В руку! Ей-бо!.. А как ему имя?
– Оскол он именем, из рода ветхих князей Распут.
Князь согнулся так, что бородой пола достал, а сам живот поджал, словно внезапная хворь его скрутила.
– Спаси и помилуй, Господи, Исусе Христе… Знак твой!
И вроде бы сам блаженный сделался, ибо застыл в оцепенении и только глазами туда-сюда водит.
Поднялся он с трудом, не взглянув на гостей, убрел куда-то в глубь хором своих и там канул, считай, на час. Брюс с Головиным все это время так и стояли в сенях, с ноги на ногу переминаясь, словно кони притомленные: по прежним обычаям в чужом доме без позволения не садятся и без него же не уходят восвояси. Наконец является Василий Романович – какой-то благостный, просветленный, ладаном и лампадным маслом от него пахнет, в руках же крест держит серебряного литья.
– Клянитесь, – говорит, – и крест целуйте в подтверждение слов своих.
Генерал-фельдцейхмейстер с капитаном ко кресту приложились.
– Истинно глаголем!
Лишь тогда Тюфякин их в палаты свои ввел, на лавку под стеной посадил.
– На прощеное воскресенье мне сон был, – с неким душевным трепетом признался он. – В Москве потоп вселенский, грязные волны у красного крыльца плещутся, и все на погибель обречены, стонут и плачут – и кто царю-антихристу служит, и кто отверг его посулы, в бесчестии прозябает, но древлее благочестие блюдет. Я на колена пал, взмолился, а вода сквозь двери льет, сор всяческий вносит и меня подмывает. Минута до смерти осталась, не более, и тут гляжу, красная ладья к моему крыльцу чалится, а в ней – Матушка-Богородица. И меня эдак рукою манит!.. Голос же слышу ласковый, любовный: «Род твой спасется, коли посадишь дочь свою, разлюбезную и кроткую девицу Варварушку, в ладью сию и в земли дальние и холодные отошлешь, кои прозываются – Беловодье. А ждет ее там князь рода благородного и древлего благочестия держится истово». Тут я и пробудился, весь в поту, а надо мною Варварушка склонилась и вопрошает: «Отчего, тятенька, ты кричал? Не болесть ли пристала?» Я же ей и слова молвить боюсь, так жаль ее стало. Шесть дней ходил сам не свой и токмо о сне том думал, и на седьмой не сдержался, поведал Варваре, отчего нет мне покою. Она же рассудила, дескать, след вести ждать. Коли Пресвятая Богородица подаст знак, знать сон сей в руку, а нет, так пустой. Тут и вы являетесь, сваты, и называете сего князя благородного…
Не только Ивашка, но и граф слушал его в неком ошеломлении – вот как нагадал Тренка, где невесту взять! Ужели и впрямь у него такая сила магнетическая, что за полтысячи верст сон на Тюфякина вещий наслал? Ужель в самом деле сей югагир мыслью своей способен в чужие сны проникать и склонять к действию, ему потребному?..
Подумать, и то жутко становится…
Василий же Романович продолжал:
– Ныне в сибирскую сторону многие бегут, кто веры своей не извратил поганым искусом бесовским. И подумал я: знать, там и есть наша земля обетованная, прозываемая Беловодье. Соберемся там, стечемся, как речки в море, а затем и выйдем, явив святой Руси веру истинную. К сему и призывала во сне Матушка-Богородица – род спасти через дочь мою, Варвару. А что вы, слуги царя-антихриста, сватать ее приехали, тоже промысел Божеский. Господь вашими руками водит и благолепные дела свои творит. Вам же сие невдомек, вам же чудится, умом горделивым тщитесь вы тайные свои замыслы воплотить.
После такой его речи граф призадумался, вспомнив опасения Петра Алексеевича: а что, если в глухих и далеких сибирских землицах и впрямь заговор готовится, престолу угрожающий? Недовольные реформами государя именитые князья и бояре, гонимые раскольники-староверы, давно уже перетекают из городов не только на Кержач-реку, в Бессарабию и Донские степи, но и за Уральский камень, и где там оседают, в каких потаенных скитах – никому не известно…
Несведущий же Ивашка выслушал Тюфякина, но не внял и заспешил на невесту взглянуть:
– Показывай товар-то красный, Василий Романович!
Тот снова удалился, и вскоре входит в палаты княгиня – старуха с волосатыми бородавками – и выводит Варвару. Капитан как увидел ее, так подскочил и сесть не может: у девы лик, словно на иконах богородичных, в очах, как и подобает невесте, поволока печали, но сквозь нее светятся любопытство и затаенная радость – должно быть, родитель и впрямь в запертой клетке держал сию жар-птицу и людям не показывал, голоса ее слушать не давал.