Сергей Алексеев
Невеста для варвара
1
Узника привели в пыточную избу на двух цепных растяжках, как обыкновенно водят диких зверей. Однако стоял он смирно и даже как-то расслабленно, обнимая тяжелую дубовую чурку, прикованную к ножным кандалам. А голову держал высоко из-за широких шейных оков, подпирающих взлохмаченную долгую сивую бороду, и даже при свете тусклой свечи было видно, что белесые глаза его незрячи. Росту он был под сажень и лет лишь немногим за сорок, но сутул от тяжести цепей и под рваной рубахой проглядывали старческие мощи. Граф никогда не видел югагиров и теперь дивился, разглядывая его, ибо по обычному представлению все сибирские ясачные народы, будь то тунгусы, саха или чукчи, впрочем, как и другие из восточной стороны, японцы и китайцы, должны быть желтолицы, скуласты и раскосы. Среди прочих редкостей, им собранных за многолетнее пристрастие к вещам курьезным, были и диковинки с далекой реки Лены, привезенные в дар тамошним воеводой, – бубен, колокольца, фигурки из моржовой и мамонтовой кости, а еще засушенная голова якутского старика-шамана, которая будто бы использовалась для тайных магических ритуалов.
Этот же югагир ничем не походил на сибирского туземца, а был вполне европейского вида, более напоминал шведа, разве что волос, побитый проседью, угольно черен. Называл он себя чувонцем, человеком из племени Юга-Гир по имени Тренка.
– Снимите с него железа, – велел граф.
Стражники из инвалидной команды крепости переглянулись и слегка натянули цепи. Одноногий, на деревяшке, комендант острога зачем-то стянул треуголку и старомодно поклонился:
– Буен, ваше высокопревосходительство. И зело дерзок. Без цепей убечь может или великий урон нанести. Посему государем велено держать, яко лютого зверя.
– А на каком языке он говорит?
– Да на своем, чувонском.
– Незнаемый язык…
– Весьма на наш похож, токмо старый. Однако же гордец, уверяет, де-мол, наша речь и есть чувонская и мы все тоже чувонцы!
– Веры какой?
– Да тоже нашей, православной, – блеснул знаниями комендант. – Токмо старого обряда. Югагиров-то еще до раскола окрестили, а нового они не приемлют и крепко на том стоят. Токмо молятся редко, и все тайно, чтоб никто не позрел.
Брюс приблизился к узнику, хотел поймать непослушный взгляд – не удалось… Палач в Двинском остроге из татар был и пытал его по-своему, как у них в старину ханов-отступников пытали: очи спалил кипящим молоком, отчего зеницы растворились и побелели, словно у рыбы вареной.
– Я приехал по воле государя Петра Алексеевича, – отчетливо произнес Брюс, – дабы избавить тебя от наказания и поспособствовать исполнению дела, с коим ты прибыл из сибирских глубин.
Глаза Тренки остановились, привлеченные голосом, и спина несколько распрямилась. Он поставил чурку на пол и уселся на нее с видом гордым и степенным.
– Ты кто таков? – спросил хрипло. – Назови свое имя.
Говорил он немного нараспев, как поморы говорят, но акал по-московски.
– Яков Вилимов Брюс, генерал-фельдцейхмейстер.
– Из немецкого племени?
– Из шотландского…
– Все одно… Ты лжешь, немец, – твердо сказал узник. – У царя и при жизни не было воли способствовать. А по смерти нас и вовсе притеснять станут всячески. И не скоро предадут забвению.
Невозмутимый во все времена, Брюс тут вздрогнул и слегка отпрянул:
– По чьей… смерти?
– Петра, коего ты величаешь «государь». Теперь на престоле-то иноземная женка его, гулящая. На что мы ей? Ой, врешь ты, человек немецкого племени, да не смекну, какова тебе выгода?
– Помилуй, да ведь император здравствует!
– Живого бы в ледник-то не положили. А он седьмой день там, ростепель в Питербурхе. Не отпетый еще, поелику некогда, молва по стольному граду, шум. Вчера токмо женка его распутная своего добилась, так, может, ныне отпоют. Да земля его покуда не принимает. Лишь на сороковой день сподобится. И хоронить некому, наследство делят и тебя ждут. Ты и отправишь его в последний путь.
Комендант вытаращил глаза, мелко закрестился:
– Свят-свят… Должно быть, истинно…
– Что истинно? – вдруг взъярился Брюс. – Двенадцать дней тому я из Питербурга выезжал! И Петр Алексеевич жив был, разве на хворь жаловался…
– Дак вскорости и преставился. – Тренка побренчал ручными кандалами. – Потому и не верю, чтоб в канун кончины своей о нашем благе хлопотал и тебя прислал. Прежде дары у нас отнял, в крепость меня с товарищами заключил, пытал и ослепил. Да семь годов продержал на цепи, в сих железах! У него и имя для нас было мерзкое – суть варвары ясашные, дикие люди туземные.
Болтливый, скоморошьего вида комендант склонился к уху Брюса, прикрытому пышным белым париком:
– Ваше высокопревосходительство! Коль сей человек Тренка говорит, знать правда. Он зря не скажет… Вести к нам приходят с великим опозданием. Мы ведь из-за этого осрамились, в азовский поход не поспели. Зато со шведами уж вволю натешились, поелику на год раньше пришли…
И показал свою деревянную ногу.
По случаю приезда генерал-фельдцейхмейстера этот инвалид обрядился в какой-то нелепый, явно женою сшитый камзол, несмотря на мороз, лосины еще натянул. Лишнюю же штанину, что на культе, не спрятал, а будто нарочно выставил из деревяшки, и она теперь задубела на холоде, торчала, будто слоновий хобот: должно быть, комендант шевелил остатком ноги, а штанина ходила по сторонам, как живая, и казалось, воздух нюхала…
Граф его уже тихо ненавидел, поэтому спросил сквозь зубы:
– Откуда же ему знать, сидя в темнице?
– Грех на душу возьму, а скажу, ваше высокопревосходительство, – зашептал тот. – Провидец сей Тренка! Ей-бо!.. Он все кричал под пытками: «Зрю! Зрю!» Палач по велению государя императора и лишил его глаз…
– Неужто на царя перед смертью просветление нашло? – будто бы сам себя вдруг спросил югагир. – И разум пробудился?.. Ответь-ка мне, немец, кроме веления исполнить дело мое, каково еще поручение от царя имеешь?
– Расспросить, как живут югагиры, да предания их записать, – осторожно вымолвил граф. – Из интересу научного…
– Да не скрывай ничего, – подтолкнул его Тренка. – Ведомо мне, добыть календарь, вещую книгу, коей владеет наше племя. Одно токмо скажи: он требовал добыть, яко цари требуют, или просил, яко страждущий?
Яков Вилимович ощутил волну неприятного озноба, окатившую все нутро и теперь готовую выплеснуться наружу.
– Требовал, – непроизвольно признался он.
– Ох, люди, люди, – вздохнул тяжко югагир. – Не ведают рока своего, а имеют дерзость требовать. Что холопы, что цари – все едино слепы. Не стал бы держать меня в юзилище, а послушался бы да помиловал сына своего и позволил бы взять невесту для князя нашего да отпустил с миром – еще бы двенадцать годов прожил! Прославился бы в веках и царство б оставил великим и могучим. А ныне что? Некому даже наследство принять, ибо истинного наследника руками своими сгубил. Теперь взойдет на престол его женка гулящая и станет блуд творить великий. И погрязнут в разврате все ее присные.
Брюса непроизвольно передернуло от слов его, и, справляясь с оцепенением, он спросил:
– Женка его гулящая… Марта Скавронская? Екатерина?
– Имя ее неведомо, поелику без роду она и племени.
– Что он ни скажет, все сбывается, – испуганным шепотом сообщил комендант. – Ты уж не гневи его, ваше высокопревосходительство! Он слепой, а зрит!
– А вот сейчас и испытаем! – Граф встряхнулся, дабы не поддаваться чувствам. – Пошли-ка, любезный, гонца в Архангельск. Пусть передаст царский указ: товарищей его на волю отпустить. А заодно разузнает, что в Петербурге ныне. Да исподтишка, чтобы не распускать худой молвы. С молодца сего сбейте цепи и пришлите в заезжую, я беседовать с ним стану. Здесь у вас не топлено, знобко мне…
– Ножные бы оставить надобно, уйдет, – зашептал комендант. – Он ведь и с потаской много раз уходил. Да еще и на Архангельский городок нападал, чтоб товарищей своих вызволить. Один супротив всего гарнизону стоял. Криком пугал! Последних лета три токмо кричать перестал – горло надсадил, должно быть. А прежде оглоблю возьмет да и идет на приступ! От его крику оторопь брала, ваше высокопревосходительство!..