Разрушитель по предназначению, садист "по велению сердца", антисемит в глубине души всегда преступник. Ведь чего он, собственно, хочет? Смерти еврея. И он ее готовит.
Разумеется, не все враги евреев требуют их смерти в открытую, но те меры, которые они предлагают, — а все они направлены на то, чтобы принизить, унизить, изгнать евреев, — это суррогаты преступления, совершенного в воображении антисемита, это символические убийства. Но у антисемита есть свое внутреннее оправдание: он преступник из лучших побуждений. В конце концов, не его вина, что на него возложена миссия творить Зло во имя уменьшения Зла: истинная Франция вручила ему мандат верховного судьи. Конечно, не каждый день выпадает случай им воспользоваться, но на этот счет не следует заблуждаться: его неожиданные вспышки ярости, его громовые угрозы в адрес «жидов» — это те же самые смертные приговоры. Народное сознание это угадывает и обозначает так: готовы "manger du juif" — "сожрать еврея". Итак, антисемит сделал для себя выбор: он преступник, и именно — голубой преступник. Это вновь бегство от ответственности, он подвергает цензуре свою жажду убийства, но находит способ утолить ее, не признаваясь в ней себе. Он знает, что он злобен, но поскольку он творит Зло во имя Добра, и поскольку весь народ ждет от него освобождения, он считает, что его злоба священна. Вся система его ценностей оказывается своеобразно извращенной (нечто похожее встречается в некоторых религиях, например, в Индии, где существует священная проституция): с яростью, ненавистью, грабежом, убийством, со всеми формами насилия у антисемита связываются представления о престиже, уважении, энтузиазме, — и в тот самый момент, когда он опьянен злобой, на душе у него легко и спокойно, и это обеспечивает ему неотягченную совесть и удовлетворение от сознания исполненного долга.
Портрет завершен. Возможно, многие из тех, кто с готовностью заявляет о своей ненависти к евреям, не узнают себя, это будет значить, что ненависти у них на самом деле нет. Нет у них и любви: они никогда не причинят евреям никакого зла, но никогда и пальцем не пошевелят, чтобы предотвратить погром. Они не антисемиты, они не личности, они — ничто, и если им все-таки приходится изображать нечто, они становятся эхом, становятся молвой; не думая о причиняемом зле, не думая ни о чем, они повторяют заученные формулы, открывающие перед ними двери определенных салонов. Таким путем они познают эту высокую радость — быть пустым звуком, иметь голову, целиком заполненную одним огромным одобрением, которое кажется им тем более достойным уважения, что взято ими в долг. Для таких людей антисемитизм — просто оправдание, но эти люди столь ничтожны, что легко отказываются от этого оправдания, соглашаясь на любое другое, лишь бы оно было «престижнее». Ибо антисемитизм престижен, как все проявления иррациональной коллективной души, стремящейся создать сокровенное и охранительное Отечество. И всем этим мягкоголовым кажется, что, торопливо повторяя "евреи губят страну", они совершают один из тех ритуальных обрядов, которыми оформляется пропуск в теплоэнергоцентр общества; в этом смысле антисемитизм сохраняет нечто от человеческого жертвоприношения. Кроме того, антисемитизм предоставляет серьезные выгоды людям, сознающим свою глубокую несостоятельность и пребывающим в тоске: он позволяет им надеть на себя личину страсти и, как это уже стало привычным со времен романтизма, спутать ее с собственной личностью, — таким образом эти вторичные антисемиты, почти не потратившись, обретают собственную агрессивную личность. Один мой друг часто вспоминал своего престарелого кузена, который иногда приходил к ним обедать и о котором с каким-то особенным выражением говорили: "Жюль терпеть не может англичан". Мой друг не помнил, чтобы о его кузене говорили еще что-нибудь другое, но другого уже и не требовалось. Между кузеном и семьей друга возник молчаливый договор: при кузене подчеркнуто избегали говорить об англичанах, эта церемонность дарила ему иллюзию его значимости в глазах ближних, а им — приятное чувство участников некоего ритуального действа. Ну, а при соответствующих обстоятельствах, кто-нибудь, тщательно все обдумав, ронял как бы невзначай какой-то намек на Великобританию — или ее доминионы. Кузен Жюль тут же исполнял приступ жуткого гнева и в эти мгновения чувствовал, что он существует; все бывали довольны. Многие в той же мере антисемиты, в какой кузен Жюль — англофоб и, разумеется, они совершенно не представляют себе, куда они на самом деле вступили.
Мнимые отражения сознательного юдофоба, тростинки, кланяющиеся ветру, они сами, конечно, никогда бы не выдумали антисемитизма, но именно они силой своего равнодушия сохраняют антисемитизм от исчезновения и возрождают его в новых поколениях.
Теперь мы в состоянии его понять. Антисемит — это человек, который боится. Нет, не евреев, конечно, — боится самого себя, боится своей совести и своих инстинктов, боится свободы и ответственности, боится одиночества и боится перемен, боится общества и боится мира, — он боится всего, и не боится только евреев. Это подлец, который не хочет признаться себе в своей подлости; это убийца, который сдерживает и маскирует свою склонность к убийству, не находя в себе сил справиться с ней, но в то же время дерзновенно предпочитает убийства символические и анонимные — в толпе. Он мучается неудовлетворенностью, но не решается восстать на себя из страха перед последствиями своего восстания. Приобщаясь к антисемитизму, он не просто принимает некое мнение, — он совершает выбор, определяющий его будущую личность. Он выбирает постоянство и невосприимчивость камня. Он выбирает тотальную безответственность рядового, послушного своим вождям, — а вождей у него нет. Его выбор: ничего не зарабатывать и ничего не заслуживать, но чтобы ему все было дано от рождения, — а он не из благородных. Его выбор, наконец: Добро уже все — здесь; оно неоспоримо и недосягаемо, и он не смеет на него посмотреть, боясь, что тогда придется усомниться в нем и искать другое, еврей тут только повод, ничего больше: на его месте может быть негр, может быть цветной. Существование еврея просто дает антисемиту возможность подавить в зародыше свое беспокойство, убедив себя, что его место в мире всегда было помечено, и оно его ждало, и он теперь законно имеет право его занять. Антисемитизм, одним словом, — это страх человеческого состояния. Антисемит — это человек, который хочет быть непроницаемой скалой, неистовым потоком, испепеляющей молнией, всем чем угодно — только не человеком.
2
У еврея, впрочем, есть друг, а именно — демократ, но защитник из него плохой. Да, разумеется, он провозглашает равноправие всех людей и, разумеется, именно он учредил Союз защиты прав человека, но сами его декларации обнажают слабость его позиции. В XVIII веке он раз и навсегда выбрал аналитический метод и не замечает той синтетической конкретики, которую предлагает ему история. Для него не существует ни еврея, ни араба, ни негра, ни рабочего, ни капиталиста — но лишь человек, в любое время и в любом месте равный самому себе. Все соединения он расщепляет на отдельные элементы. Биологический организм для него — сумма молекул, социальный организм — сумма индивидуумов. А индивидуум, в его понимании, это уникальное воплощение универсальных черт, составляющих человеческую природу. Таким образом, антисемит и демократ неутомимо ведут свой диалог, не сознавая и даже не замечая, что они говорят о разных вещах. Допустим, антисемит упрекает евреев в скупости. Демократ отвечает, что он знает скупых христиан и не скупых евреев. Но антисемита это не убеждает, ведь он хотел сказать, что существует особая (еврейская) скупость, то есть такая, на которую повлияла эта синтетическая тотальность: личность еврея. И он с легкостью соглашается, что какие-то христиане могут быть скупыми, потому что для него христианская скупость и «еврейская» скупость — не одной природы. Для демократа же, напротив, природа скупости универсальна и инвариантна: скупость может присоединяться к комплексу черт, образующему характер индивидуума, сохраняя свою идентичность при всех обстоятельствах; не существует двух способов быть скупым: или ты скряга, или нет. Тем самым демократ, как и ученый, упускает единичное: индивидуум для него — лишь сумма универсальных черт. Отсюда следует, что его защита спасает еврея как человека, уничтожая его как еврея. В отличие от антисемита, демократ не боится самого себя, — опасение ему внушают как раз крупные коллективные образования, в которых он рискует раствориться. И его выбор аналитического метода объясняется тем, что аналитический метод просто не замечает всех этих синтетических реальностей. В связи с этим он боится, как бы у евреев не проснулось "еврейское самосознание", то есть самосознание еврейского сообщества, — точно так же, как он опасается пробуждения у рабочих "классового самосознания". Его защита — это попытка убедить индивидуумов в том, что они существуют изолированно. Евреев нет, говорит он, следовательно, еврейского вопроса не существует. Это значит, что демократ хочет отделить еврея от его религии, от его семьи, от его этнического сообщества и поместить его в демократическую реторту, откуда он выйдет обновленным, одиноким и голым — ни с чем не связанным отдельным зернышком, неотличимым от всех прочих зернышек. Это то, что в Соединенных Штатах называли политикой ассимиляции. Иммиграционное законодательство запротоколировало провал этой политики и, в целом, "ассимиляционной идеи" демократов. Да и как могло быть иначе? — для еврея, который осознает свою этническую принадлежность, не стесняется ее и готов ее отстаивать — не забывая при этом о том, что его связывает с народом страны, где он живет — нет такой уж большой разницы между антисемитом и демократом. Один хочет уничтожить его как человека, чтобы остался только еврей, пария, неприкасаемый, а другой хочет уничтожить его как еврея, сохранив только человека в качестве абстрактного и универсального субъекта прав человека и гражданина. И даже в самом либеральном демократе обнаруживаются антисемитские черточки: он становится враждебен еврею в той мере, в какой еврею вздумается ощутить себя евреем. Эта враждебность выражается в своеобразной снисходительно подтрунивающей иронии, когда, например, о друге-еврее, наделенном характерной, типической внешностью, говорят "он все-таки слишком еврей", или когда заявляют "единственный недостаток, который я нахожу у евреев, это их стадный инстинкт: когда берешь в дело одного, он приводит с собой десять других". Во время оккупации демократ был всерьез и глубоко оскорблен преследованием евреев, но время от времени вздыхал: "Евреи выйдут из лагерей такими дерзкими и с такой жаждой мести, что я опасаюсь рецидивов антисемитизма". На самом же деле он опасался, что преследования приведут только к росту самосознания евреев.